Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 69



Азиат начал строчить, то есть, захватив из коробка щепотку серо-зелёной шалы и смешав её с табаком, забивать смесь в папиросную гильзу.

Кобрин глядел на лакейски-ловкие движения “душманских” рук, осклабляясь с какой-то брезгливой ненавистью. На правой руке “душмана”, пальцы которой совершали вращательно-поступательные движения, тускло сияла тяжёлая латунная печатка. Неосторожно ткнув кончик пустотелой прозрачно-тонкой гильзы в бугорок ладони, азиат смял папиросу и тотчас же, подняв вертикально, с поразительной ловкостью выправил её своими толстыми пальцами.

— Андрюха! — сказал Кобрин, обращая внимание на эту незначительную заминку. — Покажи пацану, как за десять секунд набивается косяк.

Азиат, оторвав на мгновение глаза от ладошки, глянул на меня исподлобья с некоторым любопытством.

Закончив, слегка обжав папиросу по самому краю и подтянув её движением, напоминающим движение медсестры, проверяющей наполненный шприц, синекожий человек протянул косяк мне.

— Давай ты, — сказал я ему. — Кто набивает, тот и взрывает.

Это было наркоманское правило моего детства, закреплённое в танковом полку в Казахстане.

Покурив, мы потоптались несколько минут. Кобрин допил пиво и бросил бутылку в сугроб. Она вошла в снег донышком вниз и, пожалуй, на четверть, не более, высовывалась из сугроба блестящим коричневым горлышком. Мы с Кобриным глядели на бутылку, а “душман” глядел на нас.

— Ну как? — спросил он.

Мы молчали.

“Молчим”, — подумал я. Разве можно с такого похмелья определить — хорошая дурь или нет. Нужно попробовать сглотнуть, появится ли при этом в горле особенная тёплая маслянистость, по которой я обычно определял, зацепит ли меня… Я сглотнул. Чёрт знает что, а не маслянистость. А в бутылку нужно было вложить записку, рассуждал я, стоим, мол, с душманом напротив Даниловского рынка и собираемся отлететь в неизвестном направлении. Затем я вдруг подумал, что и Кобрин, возможно, думает то же самое, глядя на горлышко пивной бутылки, а может быть, он думает что-нибудь вроде того, что — вот вам и хемингуэевский айсберг, жёлто-стеклянный, дна не видно, одна верхушка, и при этом спрашивает себя, а что же думает Ширяев. Интересно, а что думает “душман”? Это взаимное молчаливое переплетение мыслей показалось мне щекочуще-смешным и придающим сердцу какую-то внезапную лёгкость, как будто освободилась пружинка, удерживавшая внутри маленькую, прыгающую от детской радости отгадку трудной головоломки.

Я засмеялся, и мне стало хорошо, лучше, чем было.

— Нормально, — ответил Кобрин душману, и я рассчитался с синим азиатом, положив коробочку в карман.

— Пыхнем ещё? — спросил Кобрин.

— Давай, — ответил я.

Мы ещё покурили и, не сговариваясь, увидев на той стороне улицы торговцев мандаринами, отправились в плавание среди шипящих и брызгающихся автомобилей. Я купил мандарины, их положили нам в бумажный кулёк. Кулёк я дал Кобрину, мне показалось, что ему будет приятно держать мандарины в руках.

Было всё ещё солнечно, в голове шумело, словно кровь вращалась в ней, как мыльная вода в споласкиваемом тазике, снег слепил глаза, блистали мягкие розово-оранжевые мандарины, которые Кобрин выдавал мне по одной штуке.

Мы двигались вниз по улице, я, немного придавливая холодные мандариновые дольки зубами, так чтобы они выпустили чуть-чуть сока, глотал их пересохшим горлом; а яркую кожуру мы бросали на обочину в снег, и удовольствие, которое мы от этого получали, выглядело довольно пошлым эстетством.

И всё-таки это было хорошо.

21

Совершенно не могу объяснить, зачем через какие-нибудь полчаса мы оказались в общежитии ВГИКа — института кинематографии.

Мы сунулись в одну, потом в другую комнату, бродя по лабиринтам коридоров, узких, тёмных и очень плохо пахнувших. Кобрин что-то искал, я следовал за ним, думая в основном о водке и о том, когда же наконец закончится обязательная часть программы.



— Никого, — выругался Кобрин. — Аж охота себя убить. Если и Чанда не будет дома, выломаем ему дверь и будем ждать.

Чанд был дома. Он оказался индусом, очень чёрным и худым до невесомости, одетым в новенький адидасовский спортивный костюм. Открыв дверь и как-то замедленно вытягивая голову, он с некоторой, как мне показалось, опаской вглядывался в меня, стоявшего в двух шагах за Кобриным. Игоря он, по-видимому, знал очень хорошо, улыбался ему и говорил что-то ласковое.

— Заходите, — сказал через минуту Чанд.

В комнате стоял густой и неприятный запах чужого жилья.

— А где Танюха? — спросил, усаживаясь в кресло, Кобрин.

— В больнице, — ответил Чанд, очень чисто говоривший по-русски. — Монголы устроили здесь разборки, мне ничего, а у неё сотрясение мозга. Те, которым я был дольжен, помнишь?

— Ну, помню, — сказал Кобрин. — И что?

— А вот что… — пожал худыми плечами индус. — Хотели уехать в пятницу в Индию, теперь сижу жду. Мы ведь с ней расписались.

— Поздравляю, — сказал Кобрин. — Курнёшь?

Чанд очень мягко и очень медленно улыбнулся большими сизыми губами и согласно кивнул. Он был чёрен и грациозен и как-то необыкновенно уверен в себе и нетороплив.

Из-за оконной занавески вылез чёрный гибкий кот, весь шёлково-лоснящийся. С громким переливчатым урчанием он спрыгнул на пол и подошёл ко мне. Я присел на корточки, с трудом удерживая равновесие, и протянул руку к коту. Кот немного попятился, изогнулся и, прикрывая глаза, частыми упругими движениями, словно боялся, что его ударит током, стал обнюхивать мои пальцы.

Кобрин сказал что-то хозяину.

— Андрей? — переспросил Чанд Кобрина и снова улыбнулся. — Садись, Андрей, вот на эту кровать. Это настоящий кашемир, — показал он на яркий шерстяной плед, покрывавший кровать, весь в кровавых и синих завитках какого-то дикого орнамента, слегка напоминающего украинский.

Я опустился на укрытую пледом скрипучую мягкую кровать, Чанд присел на краешек кровати напротив, ноги у меня гудели, голова кружилась, внутренности как-то беспокойно содрогались. Похмелье, очевидно, пробивалось сквозь фиолетовый маслянистый туман анаши.

— Чанд, извини, нет ли чего-нибудь выпить? — спросил я.

Худой, почти плоский индус с широким разлётом тонкокостных плеч и красиво вогнутыми ключицами, достал из-за каких-то узлов, загромождавших половину комнаты, початую бутылку коньяка “Белый аист”. На равном удалении от кроватей и кресла (в котором, развалясь, сидел Кобрин) он установил табуретку с белым пластиковым верхом, выставил на неё коньяк и небольшие хрустальные стаканчики. Мы выпили. Затем я продемонстрировал, как за десять секунд забивается косяк.

— Круто нарезает чувак? — спросил Чанда Кобрин.

— Большая практика? — спросил меня Чанд.

— Да нет. Просто навыки приобретены в детстве, когда всё легко даётся. Вместо бальных танцев и фигурного катания, — сказал я и сделал первую глубокую затяжку.

Мы курнули раз и другой и выпили ещё по стаканчику коньяка, и всё это время я спрашивал себя, что мы всё-таки здесь делаем, но почему-то не обращался с таким же вопросом к Кобрину.

Меня не оставляло нехорошее ощущение, что я словно бы обманываю его. Когда передаваемая по кругу папироса с шалой оказывалась у Игоря, он пристально глядел на неё в течение секунды, не более, и затем начинал затягиваться со свистом и даже шипением, во всю силу лёгких. Затянувшись, он поднимал лицо к потолку, прикрывал глаза и, сколько хватало сил бороться с удушьем, держал фиолетовый дым внутри. Мы с Кобриным делали равное количество затяжек, и я уже был хорош — почти не в состоянии шевелиться и даже дышать, как будто перестали работать мышцы, отвечающие за сокращение лёгких, за вдох-выдох; и я давал себе команду: “Надо дышать!”. Несмотря на это, я затягивался как положено, не отлынивал и, что называется, не сачковал, не пытался создать видимость: впустить в лёгкие, скажем, не весь вытянутый из папиросы дым, а часть; остаток же, незаметно для других, задержать во рту… Однако я всё-таки не мог избавиться от чувства, что нечестен по отношению к Кобрину, как если бы вышел на пистолетную дуэль в бронежилете, спрятанном под курткой: я просто курил дурь, а Кобрин изо всех сил тела и сердца, с отчаянием и сумасшедшим бесстрашием, подхлёстывал и гнал себя за какую-то неведомую запредельную черту.