Страница 44 из 69
Тагир в этом отношении был человек более, что называется — “наш”.
— Ханыги, как делишки? — с мелодичным и едва заметным своим акцентом спросил он нас с Кобриным.
— Давай стаканы, — ответил Кобрин.
— Что значит “давай”? — спросил Тагир, блестя своими чудесными длинными тёмно-карими глазами. — Давай ему! Тебе только дай — ты всё заграбастаешь. Садись, Андрюха! — сказал он мне.
Мы с Кобриным сели за стол, достали бутылки, колбасу и хлеб, Джафар присел в ногах Адрианы на кровать.
Под матрасом кровати лежала снятая где-то Тагиром дверь, и кровать из-за этой двери, жёстко укреплённой на металлическом каркасе, была шире и выше обычного, и, кроме этого, обладала ещё и другими замечательными свойствами. Она, например (не позволяя провисать телу), делала необыкновенно выпуклым вздымающееся бедро изящной Адрианы, которая лежала на боку, томно подпирая правой рукой голову и с туманной пристальностью вглядываясь в окружающих. Бёдра венгерки были туго охвачены тканью узких чёрных брюк, перетянутых по глубокой впадине талии широчайшим ремнём, который, в свою очередь, украшала невероятной величины пряжка, подобная той, что носила подруга Деникина Сюзанна.
Глаза Адрианы (ей было, очевидно, немного за тридцать), тёмные и дикие, были очень похожи на глаза Тагира, а говорила она так же мало, как таинственный юный гигант. Мне кажется, она знала всего лишь несколько русских слов: “рубль”, “сто”, “план”, “чуйка”, “Тагир”, “спасибо” и “не надо кричать”, которые она произносила с такой необыкновенной тягучестью, что слушая её, я всегда думал о том, что и венгры когда-то были кочевниками, а значит, кровь их вполне могла быть заражена древними страстями кочевников — необязательным коварством, страстью к погоне, войне и перемене мест, а также любовью к широким открытым пространствам и глубоким медленным наслаждениям.
— Ханыги? — неожиданно переспросила Адриана. — Ты говорил — он “денди”, — разочарованным голосом Марины Влади протянула она.
— О да, денди, денди, как я забыл! Это же денди! — Тагир, обнажив великолепные зубы, залился звонким, очень чистого музыкального тембра, смехом.
Мы разлили, а Тагир всё не успокаивался.
— Да, мы все — денди, — удерживая серьёзное лицо, сказал он и как бы задумался, — денди, только особенные — ханыжные. Ханыжные денди.
Выговорив всё это, он тут же закинул голову с густыми тёмными волосами и захохотал.
Он уже видно хорошенько накурился, смех доставлял ему необыкновенное удовольствие, и переливы этого смеха казались мне, пьяному, такими же упругими и гибкими, как и сам Тагир. А Тагир был так стремителен и гибок, так узок в талии и так широкоплеч, что даже самая обыкновенная рубашка сидела на нём, как черкеска.
3
Тагир в своё время поступал в литинститут как переводчик, потом его отчислили и после этого восстановили в семинар прозы, а в тот февраль он снова был отчислен, и снова творческий руководитель — или, как часто говорили, “мастер” (удивительно, кстати, фальшивое слово) — добивался в ректорате его восстановления.
Тагир был, по мнению его мастера, очень известного в то время писателя, необыкновенно талантлив. Он писал удивительной красоты сказки удивительно простым (и при этом наполненным замечательной на вкус старомодностью) русским языком.
Он был весел, подвижен и обуреваем многочисленными страстями.
Раз в несколько месяцев (естественно, после хорошего запоя) с ним случались припадки неудержимой злобы и мстительности, за которыми, как правило, и следовало его очередное отчисление из института.
В состоянии такого припадка он, наводя страх на местное население, носился по этажу, выламывал двери, довольно ловко и хлёстко бил по зубам, сопровождая всё это дикими криками, которые, наверное, здорово звучали бы в каком-нибудь ущелье.
Однажды, пытаясь утихомирить Тагира в один из приступов подобного буйства, я стал свидетелем следующей сцены…
На моём курсе училась красивая полногрудая девушка с густыми русыми волосами, распущенными по плечам, и немного детскими повадками “фифы” — высокомерными и вертлявыми одновременно. Звали её Ира Светлова.
В начале сессии Иру привозила в институт мама, а в конце — мама приезжала, чтобы забрать её. Ира была круглой отличницей, обладала великолепной памятью и завидной работоспособностью, но вместе с тем и одной нехорошей чертой характера, чем-то вроде болезненной склонности к доносительству. Чего она добивалась, исправно докладывая по инстанциям обо всём, что видела и слышала в общаге, я не знал, как не знал, например, зачем она в дорогой пушистой шубке ложилась на грязный пол институтской библиотеки. Как-то раз, весной или осенью, точно не помню, помню только, что на улице было очень грязно, я стоял в очереди в библиотеке, расположенной в подвале института. Ира Светлова крутилась в тесной толпе у каталогов. Она выдвигала и задвигала ящики с карточками, опускаясь всё ниже и ниже, и когда ей, по-видимому, стало неудобно наклоняться к самым нижним из ящиков, она улеглась на полу под грязными ногами очереди и, словно бы успокоившись, с безмятежным видом стала рассматривать карточки выдвинутого ящика, который, между прочим, можно было просто вынуть и просмотреть на столе, подоконнике или деревянном библиотечном прилавке.
В общежитии обычно она одна занимала всю комнату, о чём, если я не ошибаюсь, её мама заранее договаривалась с комендантом. Портянский рассказывал, как однажды ворвался к ней ночью и обнаружил её лежащей поверх простыни абсолютно голой. Поражённый видом её тела, он, конечно же, тут же на неё набросился, но она, как говорит Портянский, даже не шевельнулась, а спокойным ровным голосом сказала: “Дима, уйди, пожалуйста, а то я расскажу всё декану”. Портянский сдался не сразу, а только тогда, когда понял, что имеет дело с кем-то вроде мёртвой панночки из “Вия”, и долго ещё хохотал в коридорах, говоря, что он понимает всё: и то, что она мёртвая, и то, что спит голая, не понимает же только одного — отчего она не укрывается?..
Тагир носился по коридору, и чуть ли не по всей общаге разносились его звонкие злобные крики и довольно красивое безумное рычание. В такие минуты он, по всей видимости, желал расквитаться не только с какими-нибудь обидчиками (хотя — кто его мог обидеть?), а скорее, пожалуй, со своей собственной принадлежностью к сообществу неполноценных окололитературных людей, всякого рода калек, наделённых, как правило, непомерной заносчивостью. Возможно, он хотел восстановить хотя бы на мгновение безумную справедливость силы, гибкости и красоты.
Короче, в тот раз, когда я вышел, намереваясь успокоить его, Тагир, немного приседая и озираясь, взмахивал посреди коридора своими густо-волнистыми тёмными волосами, в двух метрах от него (секунду назад раздался звук пощёчины) держался рукой за лицо здоровенный толстяк в очках, а мимо — в белом плаще, затянутом пояском на талии, с распущенными волосами и сумочкой через плечо шла куда-то по делам Ира Светлова. Со своими вертлявостью и высокомерностью она, оглянувшись, что-то сказала Тагиру. Тагир с ненавистью, очень страшным голосом, крикнул ей что-то в ответ.
— Тагир! — позвал я, делая шаг в его сторону.
Но тут Ира, оглянувшись ещё раз, молча смерила Тагира взглядом колониальной леди, и Тагир в ответ на этот взгляд пролетел мимо меня и с непостижимой быстротой ударил Иру ногой в её белый, с милыми женскими складочками приталенного плаща, зад. Удар был такой силы, что сумочка слетела с плеча Иры и упала на пол. Тагир кинулся назад к толстяку, не успевшему отступить, я кинулся к Тагиру, и когда я снова взглянул на Светлову, она всё ещё была в коридоре.
Она подняла свою сумочку и взяла её в руки, и неуверенными шагами слепого медленно двигалась к выходу из коридорного крыла в сторону лестницы. Она так безудержно рыдала, что её новенькая, мамой, очевидно, купленная, сумочка, вываливалась из её как бы ослепших рук, она поднимала сумочку и снова роняла её, пока не добралась наконец до лестницы и не исчезла за поворотом коридора.