Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 21



Старика это почти сердило: «Чудаки они в городе; не желают иметь детей. Вот тоже! Уж не мне ли об этом заботиться? Во-первых, все это неправильно; сперва надо бы умереть мне, потом ему, потом его сыновьям».

Он шел, низко согнувшись, едва поднимая ноги, чтобы не тратить сил. Но он редко натыкался на дорожные камни, потому что знал их все. Иные, наполовину ушедшие в землю, он помнил с юности, они всё торчали, как медленно стирающиеся коровьи зубы.

«Сейчас будет гора Риу», — подумал старик. Дорога пошла немного под откос, и камень появился справа. Величиной он был с два кулака, но был похож на Риу, как звереныш на зверя. И старик чувствовал, как за его спиной, вдали, гора Риу наполняет горизонт.

«О чем это я думаю? Господи! О камнях! А там Жак умер».

Он поднял голову. Дорога, прямой чертой, указывала на местечко, как протянутая палка.

Старик удивленно подумал, что дорога приведет его в местечко, дилижанс доставит на станцию, а поезд — в Париж. Все было готово для его путешествия. Как будто заранее было известно, что в некий вечер ему нужно будет отправиться к сыну. Маршруты смыкались, уносили его, как река. Ему оставалось только уступить, дать себя тянуть мертвому.

IV

В Париже, в комнате, на пятом этаже, плоть трупа боролась с небытием. После последнего вздоха агонии, она почувствовала сперва как бы освобождение. Но смерть, поглотившая человека, грызла теперь по кускам тело человека.

В третьем этаже женщина вышла на лестницу, держа в правой руке звякающие ключи, и постучала в соседнюю дверь: «Как вам кажется? Мне пришла мысль. Что, если бы жильцы сложились на венок этому старику, который умер сегодня, сложились на маленький венок?»

Тем временем, по дороге, отец подходил к местечку. Был вечер. Свет, уходя с солнцем на запад, отделялся от вещей; но уже не прилегал, как днем, настолько плотно, что не отличить вещи от ее света. Он плавал на некотором расстоянии, он был покровом, который словно приподымало дыхание вещей.

Умерший старался сосредоточиться к парижскому дому. Как улитка, медленно, вязко, он втягивал свои сяжки и понемногу весь собирался в раковину.

Он покинул труп; это тело, которым он владел шестьдесят лет, которое он считал неразлучным с собою, он уступал тысяче незнакомых душ. Все эти души возникали из тела.

Пока тело было его, он не подозревал, что их столько, столько покорных и терпеливых, но уже настороженных, ждущих случая. Он уже не оспаривал у них это тело.

Но в это время старик входил в местечко, семьи зажигали лампы; сквозь занавески можно было видеть, что внутри, потому что днем дома видят улицу и думают по направлению к ней; а вечером улица видит дома и думает по направлению к лампам.

Он перешел мост, слегка спотыкаясь из-за темноты; мост, по которому утром бежал ребенок с известием.

В Париже женщина сказала, оправляя фитиль: «Стало быть, решено; моя девочка и ваша обойдут жильцов, маленьким девочкам никогда не отказывают».

Старик шел вдоль берега; у сапожника было темно; Годар был этому рад; он не был обязан догадываться, что там кто-то есть, и мог продолжать путь, не оборачиваясь, не подвергаясь расспросам пустомель. Потом он подумал: «В сущности, они ничего не знают; депешу отнесли прямо к нам». В булочной большая лампа создавала желтые формы. Тень от стоявшего в дверях булочника ложилась на дорогу.

— Добрый вечер!

— Добрый вечер!

Старик расплакался. Потребность в этом явилась у него вдруг. Если бы тот ему ничего не сказал, он бы не заплакал. Пока он шел один по дороге, он ощущал в себе еще ровно столько радости, всегдашней радости жить, сколько надо было, чтобы справиться с новым горем. Но когда булочник сказал: «Добрый вечер!», а сам он остановился перед дверью, вся его душевная ясность исчезла; осталось одно отчаяние.

Он плакал. И булочник, человек неплохой и никому не желавший зла, обрадовался, сам не зная почему. Он стал вдруг очень счастливым и очень добрым и хотел бы что-нибудь сделать для плачущего старика.

В Париже две девочки поднимались по лестнице, стараясь идти в ногу; между ними, как парус, трепетал белый лист.

Старик свернул в переулок налево; вечер становился ночью; невольно руки отдалялись от туловища, чтобы слегка отстранить осязаемую густоту мрака. Ему было очень грустно, когда он входил в переулок; но, пройдя метров пятьдесят, он почувствовал себя почти легко. Он уже не боялся вопросов прохожих; он даже сознавал, что будет разочарован, если до самого дилижанса никто к нему не обратится.

В Париже девочки остановились на площадке лестницы, шумно дышали, чтобы не казаться взволнованными, и долго отирали ноги о половик. Швейцар возвращался, сходив недалеко с поручением. Еще только что, удаляясь от дома, он не думал об умершем.

— И хлопот же с этими жильцами!

Теперь Годар шевелился в нем. Он видел покойника, отца, катафалк, как он подъедет рысью и тронется шагом, драпировки, обтянутую дверь между двумя лавками, тоже как лавка, с мягкими черными стенами.

Старик вышел на главную улицу; дилижанса еще не было на обычном месте; ему незачем было наводить справки, он и так знал, что надо ждать, но он направился к конторе, рассчитывая там поговорить о событии.

Бедного деревенского жителя никто не замечает; несколько человек за раз никогда не обратят на него внимания, разве в двух-трех случаях в жизни; когда он напьется и ругается на улице; в день его свадьбы; когда у него кто-нибудь умрет. Он должен пользоваться этими редкими случаями, чтобы насладиться положением человека, на которого смотрят.

Дев очки позвонили, боязливо взглянув друг на друга, как соумышленники.

Старик остановился, не доходя до конторы.



Вдруг ему показалось тяжело рассказывать о событии. Надо бы, чтобы раньше кто-нибудь другой рассказал людям, в чем дело; отцу оставалось бы только кивать головой, принимать соболезнования, плакать.

Смотря на освещенную контору, он колебался, полный мертвого Жака, который понуждал его говорить. И не зная, на что решиться, он становился неповоротливым и грузным.

Девочки, обремененные умершим, слушали, как звук звонка погружается в семью, душа которой вскрывалась, как воронка. Швейцар, на пороге дома, думал: «Тяжело в такие годы потерять сына!»

У окраины света, тянущегося из конторы, старик глядел в землю, медля, как бык, которому не нравится трава.

В трупе душа мускулов взрывалась, ракета на излете. Но Жак Годар входил в семьи, следом за звонком.

Вдали послышалась карета; ее грохот заполнял местечко. Слишком узкая для того, чтобы вместить столько грома, улица раздавалась на ее пути, оттопыривала стены в темноту, как рот, надутый криком.

Экипаж остановился перед конторой.

От крупов шел пар, и вспоминались горы, потеющие после зари.

Подходили пассажиры, подняв голову, три женщины, одетые в темное, два господина, человек в блузе. Их движение всколыхнуло Годара; он вступил в свет, насколько можно меньше, и достиг конторы.

— А, дедушка Годар! Вы бы еще позже пришли, чтобы не опоздать. Но что это вам вздумалось ехать в такую пору? Да, впрочем, вы у нас молодец. Вы решили сделать, как г-н Бише вчера: вы отправляетесь в свадебное путешествие?

Он наполовину протянул руку, посмотрел на лампу и сказал:

— Я еду в Париж, мой Жак умер.

— Бедный! Неужели он умер?

Старик расстроился, но меньше, чем давеча, на дороге, может быть потому, что смотрел на лампу.

Женщина, проскучав весь вечер, почувствовала как бы облегчение, порыв, бодрящий к жизни.

— Умер! Да разве он хворал?

— Нет, нет!

— Так от чего же он умер?

— Не знаю!

Он почувствовал, как слезы подступают, набухают, показываются, точно их из глаз тянет лампа.

— И вы едете на похороны?

— Вот именно.

— Ведь он служил на железной дороге, как будто?

— Да.

— А его жена?

— Она умерла.

— А дети есть у него?

— Нет!