Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 21



— Кто бы это мог быть?

Он долго доискивался, не переставая следить за сигналами и наблюдать за манометрами.

— Кто это?

Лицо появлялось и затем исчезало, словно перед ним стлался паровозный дым и то скрывал его, то открывал. Голос доносился порывами; он произносил только обрывки фраз; но казалось, что слышишь кого-то въявь.

Поезд шел очень быстро. На этом месте путь как раз немного загибал. Машинист должен был бы убавить ход. Но это воспоминание придало ему какое-то воодушевление и отвагу. Он не прикоснулся ни к одному рычагу, ни к одной рукоятке. Слышно было, как правые колеса упираются в рельс, хотят в него врезаться, скрипят об него. Весь поезд сопротивлялся изгибу. Он был подобен шпаге, которую насильно вкладывают в кривые ножны. И лицо, в былом, как будто радовалось.

VIII

Мир пребывал, и никто больше не думал о Жаке Годаре. Он не являлся в сновидениях; он не мелькал в конце вереницы воспоминаний; не возникало его лицо, когда трогали знакомую вещь, и никому, кто грелся у огня или шагал пустынным перекрестком, не чудился его голос.

Он исчез, как запах. И вот что с ним случилось в тот миг, когда он уже было достиг глубины небытия.

Это было в начале марта.

Все утро и за полдень шел дождь. Туча, печальным грузом нависавшая над городом, была охвачена как бы героическим возбуждением. Между совсем серыми облаками появились бесконечно чистые и бесцветные куски неба. Всякий, кто поднимал голову и глядел на них, мог верить какой угодно мечте.

Небесная синева была во много раз светлее, чем глаза самых химерических детей.

Лучшие надежды, вера души в свое царство; мысль о том, что в мире есть место для святости; уверенность, что вселенная — не грубый случай; все нежные думы, вспугнутые множеством событий и прячущиеся за других, чтобы не стали смеяться над их наивностью, — посмели показаться, посмели двигаться перед лицом неба, похожего на них. Казалось, в мире есть идеал и мир, наконец, признал это.

По одному из бульваров, тянущихся вдоль стен Парижа, прогуливался молодой человек. Он был в том возрасте, когда становятся реже припадки восторженной доверчивости и отчаяния, потрясающие юность; но когда душа охвачена страхом, что ничего уже не полюбит. Этот предвечерний час наполнял ее мужеством и неутоленностью.

Он ровными шагами попирал грунт, размытый дождем. Голые ветви, шевелясь, казалось, еще подгоняли бег облаков. Свет отделялся от земли и поднимался к зениту, как бы в молитвенном восхождении.

Коже лица было немного холодно, настолько, что все тело пробуждалось и подтягивалось в живом ощущении; не настолько, чтобы ей самой было неприятно.

Но наибольший трепет пробегал по городу, благодаря часу и небу. И нигде его не постигали торжественнее, чем на пустынном бульваре.

Он приближался, широкий и медленный; его волны избегали одна за другой; порывы и схватки успели в них растаять и утихнуть; узловатые движения растворились в пути.



Молодой человек всем сердцем участвовал в этом волнении. Из невидимого центра к нему ширились благотворные круги: он встречал их без удивления; но понемногу они стали нарушать его шаг.

Прохожий, идущий по внешним бульварам, на склоне дня и у которого есть цель, должен делать усилие, чтобы не забыть о ней и продолжать свой путь.

Потому что у него является странное желание уехать, словно тоска по изгнанию. Знакомые места, куда он идет, уже не привлекают его; его занятия кажутся ему мелочными; и он зевает при мысли, что ему надо исполнить свое намерение, хотя бы самое неотложное.

Молодой человек прогуливался без цели, у него не было маршрута, который ему приходилось бы ограждать от своих желаний. Ничто не мешало ему выйти за стены, как то ему подсказывало глухое побуждение, вскочить в трамвай и ехать часами. Потребности бежать он противился в силу чувства, а не в силу воли. Ему хотелось быть не здесь; по он был глубоко убежден, что нигде ему не будет так хорошо, как на голом бульваре. Лучше всякого другого он испытывал этот идущий от города напор; он встречал его правым боком; напор казался напряженным и повторным; это было вроде пульсации; душа впускала его и превращала в смутные слова, требующие новой судьбы.

Конечно, в нем была радость; действенная, наступательная радость, которая не боится рассеяться при первом дуновении и не дрожит при приближении какого-нибудь события. Он никогда не ощущал в себе такого бесстрашия. Он жаждал полноты. Его душа поглощала много чего-то большого и плавучего, но расширялась безмерно. То, что должно было бы ее переполнить, давало ей чувствовать, что она еще обширнее. Это была одна из тех радостей, которым всего мало.

Ему хотелось быть моложе, снова пережить половину своей жизни, чтобы больше ее любить, чтобы прожить ее по-новому, так, как он научился жить сегодня; и ему хотелось вдруг постареть, кинуться в будущее, на лучший из своих грядущих дней, как на единственную добычу, достойную его голода.

Ему были тесны этот миг и это место.

Что в том, что он шагает и длится; это тягуче, прямолинейно. Ему хотелось двинуться во все стороны зараз, простереться под всеми мгновениями. Его сердце было переполнено желанием повсеместности. Его мучило, что в другом месте что-то есть и что время тонко, как проволока. Каждая улица, перекресток в центре города, самый отдаленный дом были ему нужны, вокруг него, с ним, здесь. Он не мирился с бегом поездов; еле слышный свисток, донесшийся, как вздох из растерзанного неба, кольнул его легкой болью в груди; он не мог согласиться с этим скольжением по рельсам вдали, с этим отъездом, с этим порывом, с этим криком; он не хотел, чтобы этот неведомый поезд был свободен, чтобы эта вещь, там, удалялась, отделялась от него, чтобы между ним и ею было только совсем бледное пространство, пронизанное криком разлуки.

И еще он думал о южных предместьях, тянущихся по холмам. Он думал о домиках, расположенных на краю предместий, в долинах, где разводят цветы. И его мучило чувство как бы лишения.

В уме у него мелькнуло воспоминание, очень быстро, потом исчезло. Молодой человек не успел его опознать; он только ощутил вкус глубокого и грустного счастия. Через минуту воспоминание появилось снова; оно приближалось, мерцая, готовое скрыться; душа начинала его различать; она угадывала его форму. Это было свершение солнечным днем какого-то действия, длящегося и важного. Молодой человек понял, что это шествие, по шествие, в котором он участвовал, в которое он вложил душу. Наконец, он подумал:

«Это похороны в прошлом году».

Он увидел себя в небольшой толпе, в пятом или шестом ряду; справа и слева от него — люди. Он пережил, как живое ощущение, столкновение похорон с побоищем и горделивое удовольствие, с которым он потом проходил сквозь народ. Он услышал гул органа. Но особенно повторилось расширение, которое было в часовне.

Он с наслаждением его воскрешал: оно было похоже на волнение, которое в него вселял этот бульвар; но оно было более мощным и лучше утолялось.

Тогда он подумал: «Кого это хоронили?» Миг он ничего не мог ответить. «Ах, да! Приятеля моего отца, старого товарища; они были знакомы по службе». Когда он это установил, ему захотелось знать больше. Как его звали? Он подождал, думая сперва, что имя придет само собой: выждав немного, он стал искать. «Его звали… его звали… Понятия не имею». Он попытался идти ощупью. Он произносил имена, не совсем наугад, имена, которые мелькали у него перед мыслями, как одноцветные мухи. «Ленуар… Ренуар… Гаспар… Боннар… я наверное знал, как звали этого старика… Боннар, Бонне… Булар».

Он остановился на имени Булар. «По-моему, так… Булар… Булар». Он был рад, что поймал эти два слога; он поместил их в центре этого широкого воспоминания, как твердую косточку. Потом он начал сомневаться. «Скорее Гаспар… Все-таки, нет… Это было не такое обычное имя, как Гаспар, и не такое некрасивое… Да, скорее Булар или Боннар».