Страница 4 из 14
— Поеду в Россию к Марусе.
— Да ведь ты эмигрант, тебя там в тюрьму...
— Я не по своей воле уехал. Я тогда и не понимал ничего.
— Не по своей воле... Большевик... Три франка... да на три франка можно жить два дня... Целых два дня...
— Завтра же уеду.
— Нет, уж тогда уходи сейчас...
Старик подошел к двери и распахнул ее.
— Скатертью дорога... Марш!
— Кого это вы выпроваживаете, господин Колобов? — послышался грубый женский голос.
Соседка француженка — госпожа Мишар — заглянула в комнату.
— А вот полюбуйтесь, три франка у меня украл, сыр весь чуть не съел тайком, хорошо, что я подсмотрел, — сказал Колобов тоже по-французски.
— И правильно делаете, господин Колобов, теперь не такое время, чтоб раскисать от родственных чувств. Коли вор, конечно, гоните. А он еще и грубиян к тому же... сдружился с художником, а художник, сами знаете, последний человек... общий грабеж проповедует.
— Общий грабеж?
— Ну да... Я как-то подслушала, хотела в полицию итти, право слово. Такой негодяй... Заболел — я было обрадовалась, — подохнет, а этот ваш Митя ему обеды носить принялся. Тьфу...
— Вот видишь, какой ты негодяй.
— Если я негодяй, то я и уйду.
Митя подошел к сундуку, на котором обычно спал, и стал собирать свой скарб.
— Вы следите, чтоб он не украл чего...
Госпожа Мишар удалилась, очень довольная сознанием своей честности.
— Эту рубашку не смей брать, это моя рубашка.
— Берите, пожалуйста...
— И хлеба тебе не дам ни кусочка...
— И не нужно...
— Ступай, ступай...
— И пойду...
Однако, говоря так, Митя очень волновался. Правда, самолюбие его было сильно задето, в особенности вмешательством госпожи Мишар. Но он отлично сознавал, что жить на что-нибудь нужно, что работу найти трудно и что Россия очень далеко. Да еще вопрос, не ошибся ли он, в самом ли деле видел он на экране свою сестру, свою милую Марусю, о которой он еще до сих пор так часто со слезами вспоминал. Неужели она в самом деле жива?
Он связал узелок.
Старик между тем переживал борьбу двух противоположных чувств. С одной стороны, одержимый больною скупостью, он радовался, что Митя больше не будет проедать деньги, с другой — он жалел, что не на кого будет поворчать в свободное время, некого будет попрекнуть «бесконечными» тратами.
— Посмотрю, куда ты денешься без копейки денег, — сказал он. — На улице тебе ночевать не позволят полицейские. Тебя заберут как бродягу или попрошайку, да еще и высекут пожалуй... и хорошо сделают...
— Пусть попробуют.
— Хо-хо... Иди, иди... ночью придешь, реветь будешь: «пустите»... А я-то и не пущу.
— Никогда я больше к вам не приду. Ваши попреки мне надоели.
— Правильно, мой мальчик, никогда к нему не приходи.
Собеседники не заметили, что в двери уже несколько минут стоял высокий, худой, как скелет, человек, повидимому, только-что оправившийся от болезни. Лицо его было небрито, а сквозь расстегнутый ворот рубашки виднелась шея толщиною в человеческую руку. — Идем ко мне ночевать... Я тебе и дело найду подходящее... К чорту этого старого скрягу.
Это был художник Арман — предмет ненависти госпожи Мишар.
Хотя разговор происходил по-русски, но Арман по жестам дядюшки и по тону голоса догадался, о чем идет речь.
— Я бы вас попросил, господин художник, не лезть, куда вас не просят, — сердито прошамкал Колобов. — Это мой племянник, а не ваш...
— Коли вы его выгнали, стало-быть, он никому теперь не племянник. Пойдем, Митя. Я беден, но у меня найдется для тебя и хлеб и масло...
— Хлеб и масло... ночью еще пиры устраивать, сумасшедшие... Не смей к нему ходить, слышишь, не смей. Он тоже вор...
Но, сказав так, старик мгновенно осекся, ибо увидел прямо перед своим носом огромный кулак. Кулак этот при худобе художника производил впечатление арбуза, надетого на палку, и был очень внушителен.
— Он дерется, — пробормотал старик.
— Пока еще нет, но буду драться, если ты отпалишь[1] еще одно подобное словечко. Впрочем, как знаете. Я никого не принуждаю.
И художник повернулся спиной.
— Я иду, господин Арман, — сказал Митя, взяв узелок.
Старик сердито захлопнул дверь и два раза повернул ключ. Потом он сел за стол, взял книжечку расходов и долго что-то вычислял. Лицо его постепенно все более и более расплывалось в довольную улыбку.
— Двести франков экономии, — пробормотал он, — на одной только еде. А если прикинуть башмаки, чулки, белье...
И он опять погрузился в вычисления.
Скупость — страшная болезнь.
IV. ХУДОЖНИК АРМАН
Мансарда, в которой жил художник Арман, отличалась от других подобных мансард лишь множеством больших и маленьких наполовину конченных картин, а также сваленными в углу гипсовыми руками, ногами и головами. На мольберте стояла почти готовая картина, поперек которой синей краской написано было «Хлам». Очевидно, художник сделал эту надпись в припадке разочарования в своем таланте.
Впустив Митю, Арман сел на постель и закурил трубку. Затем, кивнув на стол, где стояли остатки убогого ужина, он произнес:
— Ешь. — И, топнув ногой, прибавил: — все ешь.
Митя не отказался, ибо был очень голоден.
— Вы знаете, господин Арман, — сказал он, жуя хлеб с маслом, — я сегодня был в кино на «Красном витязе», и мне показалось, что я видел на экране свою сестру...
— Как? Что ты говоришь?
— Там снят базар в каком-то городе, и вот среди толпы покупателей я вдруг увидал Марусю... Я, право, не ошибся... Разве бывают люди совершенно похожие друг на друга?
— Бывают, конечно, но редко... И ты сразу ее признал?
— Сразу. Ее походка, все ее... Неужели не она?
— Гм. Странный случай. Но ничего невероятного в этом нет. — Ты ее когда видел в последний раз?
— В девятнадцатом году. Мы как раз тогда из Москвы удирали... В Белгороде она от нас отбилась на станции.
— А сколько ей лет было тогда?
— Тогда, да лет восемнадцать. — Вот, помню, ревел я, звал ее... Она мне вместо матери была... Дядя сердился: мол, привлекаешь внимание. Тогда в Белгороде была граница украинская. А потом о ней ни слуху, ни духу... А ведь там самый разгар был гражданской войны. Махновцы, петлюровцы. Едешь в поезде, а со всех сторон зарево. Пушки грохочут. Страшно. А только я не за себя боялся, а за Марусю.
— А была она какая, — спросил художник, — не кислятина?
— Ух, была храбрая...
— Ну, так, может-быть, как-нибудь и в самом деле уцелела. Ты лицо-то ее твердо помнишь?
— Еще бы... По ночам она мне до сих пор снится... Добрая была. Глаза голубые, волосы золотистые...
— Гм. Тебе надо ее разыскать! — вдруг крикнул художник, вдохновенно хватив кулаком по кровати. — Поезжай в Россию. Брось ты всех этих скаредов и сплетников. Как я их презираю!.. Презираю! — заорал он вдруг во всю глотку.
В стену постучали.
— Господин Мазилка, не мешайте спать честным людям.
— Ваша честность мне еще противнее вашей тупости.
— Вы больно умны. Никто ваших картин не покупает.
— Я их и не продаю идиотам.
— Рисуете каких-то уродов.
— К дьяволу!
Он мрачно взъерошил себе волосы.
— Если бы я мог, я бы заложил в метрополитен пироксилину и взорвал бы все это подлое гнездо... Дух разрушенья... а... кха... кха... есть дух созидания... Но мне надо думать не о социальных подвигах, а о могиле. А ты молод... ты силен, и у тебя впереди вся жизнь... Поезжай в Россию... завтра же, найди сестру и... передай, что я восхищаюсь ею.
Митя вздохнул. Он очень любил этого тощего художника, но уж очень тот всегда начинал фантазировать.
— Там, — хрипел между тем Арман, — ты будешь строить новую жизнь. Ты будешь жить среди людей, оказавшихся достаточно умными, чтоб послать к чорту всю буржуазную гниль. Ты будешь трудиться не ради себя, не ради того, чтоб набить себе живот сыром и сосисками, а ради счастья человечества.
1
Т.е. — «произнесёшь». Современный автор написал бы: «выпалишь». — Прим. Tiger'а