Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 69

Утром, когда настал час отъезда, девушка бросилась ко мне в слезах, умоляя не оставлять ее. Тут я узнал страшную вещь: за три недели ее изнасиловали — общим счетом — не менее 250 человек! Насиловали и фрау Вюнш, даже на глазах мужа. Два солдата изнасиловали полуслепую и высохшую фрау Симон.

Куда я мог взять девушку? Но во мне возникло чувство личной ответственности за нее. Мы пошли с ней в военную комендатуру. Комендантом города был майор Лавренев, человек пожилой и неглупый. Выслушав мой рассказ о минувшей ночи, он, ни слова не говоря, повел меня по коридору и открыл дверь в комнату:

— Вот, смотрите…

На длинном столе посреди комнаты стоял гроб, обитый красным и обложенный бумажными цветами. В гробу лежал капитан, помощник военного коменданта. Я был с ним знаком: в мой первый приезд в Бунцлау он помогал мне отыскивать дом, где умер Кутузов. Капитан воевал с первых дней войны, участвовал в Сталинградской и Курской битвах, имел боевые ордена и золотые нашивки за тяжелые ранения. По ранениям его и перевели на работу в комендатуру. Думал ли он, что получит смерть здесь, в тылу, от руки мародера, насильника?

— Теперь судите сами, — сказал комендант. — Что я могу поделать? И вы, литератор, фронтовой корреспондент, не в состоянии мне помочь, — написать ведь об этом не можете? Тема большая, подумать есть над чем. Вы думали?

Комендант посмотрел на меня из-под седых бровей и заговорил горячо, с неожиданной откровенностью.

— Надо понять психологию этих молодых людей, солдат, танкистов. В какой обстановке они выросли? Имеют ли они понятие о том, что такое человек, права личности? Так откуда же им знать, что даже враг, побежденный, имеет какие-то свои права? Человек, испытывающий над собой насилие, не может не стать насильником. Об этом писал Достоевский. А попробуйте-ка вы, напишите на эту тему.

Только в Действующей армии, — и вот так, с глазу на глаз, над гробом, — можно было услышать эти смелые и горькие слова.

— Жалко девушку, — сказал комендант, когда мы вернулись в приемную. — 250 человек! Таких две-три недели, и она не выживет. Чего доброго, заразят, если еще не заразили. А признается, что больна — пристрелят. Из самосохранения: чтобы не распространяла заразу. Что же нам с ней предпринять? В Лигнице, она говорит, у нее есть тетка. Не пожалейте бензину, отвезите ее туда. Все-таки дальше в тыл, там поспокойнее. Но вы знаете, возить немцев на машинах строго-настрого запрещено. Нарветесь на контрольный пост, не оберетесь неприятностей. Найдите красноармейский бушлат, шапку, — переоденьте девушку.

В Лигнице, крупном городе близ Бреслау, было не лучше. В теткином доме стоял плач: умирала внучка. На диване, в простынях, я увидал девочку лет двенадцати, с тонким, прозрачным, — казалось, светящимся, — лицом и большими, как у Ленхен, серыми глазами. Девочку изнасиловал солдат второго эшелона, а несколько дней спустя в квартиру вломились солдаты третьего эшелона. Девочка, выскользнув у них из рук, побежала по крутой лестнице и оборвалась, упала.

Кроме того, в Лигнице, как тыловом городе, происходила советская обработка захваченной территории. Всех жителей от 16 до 50 лет собирали и угоняли на работы в Россию. Офицер из комендатуры сказал мне: в шахты Донбасса. На белой ленточке, оторванной от простыни, я написал адреса моих знакомых в Польше и родных в России: чтобы при бегстве Ленхен нашла укрытие. Ленточку она зашила в обшлаг рукава.

У меня тем временем небывалая и нежданная началась болезнь: желтуха. Должно быть, последствие страшной ночи в Бунцлау. Полковой врач направил в госпиталь. Дорога лежала опять через Лигниц. На воротах, в условленном месте, я увидел соскобленную ножом краску и выведенные на белой доске слова: «14 марта нас погнали куда то, куда — не знаю. Спасибо вам за все хорошее, что вы мне сделали. Молю Бога, чтобы нам еще встретиться в жизни. Ленхен», Постоял я в пустой квартире. Она производила ужасное впечатление: все перевернуто, перерыто. На полу валялись вороха белья, затоптанного солдатскими сапогами, на столе — осколки стеклянной банки и растекшееся варенье, а у окна лужа, испражнения, как визитная карточка побывавшего здесь человека.

22 апреля 1945 года

Предместье Бреслау. Домики для рабочих — маленькие, сверкающие белизною, с цветными крышами. Вишневые садики, огороды, картофельные поля. На полях работают немки — под присмотром нашего сержанта. Сержант — веселый крепыш-сибиряк, хотя и немолодой уже, круглоголовый, лысый, с рыжими отвислыми усами. Мешая русские, немецкие и польские слова, он машет руками и объясняет немкам, что они должны сделать до обеда.



— На полосе посередке тычку видишь? То я поставил, — как раз половина участка. Ферштеен? До обеда — вскопать эту половину и посадить, картошку. Вечером… ферштеен?.. вечером я начальству должен рапорт отнести, — закончена посевная кампания.

В мирной жизни сержант был, наверное, председателем колхоза. Он твердо научен, что посевную кампанию нельзя проводить без политической работы. Подойдя к немке, которая знает одно — мотыжить землю, как велено, он останавливает ее и, положив ей на плечо руку, поворачивает к моему окну. Окно — венецианское — распахнуто во всю ширь, и я лежу у окна на кровати, вымытый; выбритый, под чистою простыней, — наслаждаюсь апрельским солнцем, радуюсь свежей зелени, вдыхаю пьяные ароматы разрытой земли.

— Видишь? — показывает сержант на меня. — Лежит наш раненый воин. Он пролил кровь, чтобы вызволить вас от людоеда Гитлера. Ваша обязанность — дать ему лучшее питание. Ферштеен? По-ударному работать надо. Гитлер капут!

Немка тупо, покорно слушает сержанта. Доходят до нее, должно быть, лишь последние слова. Она вздыхает и соглашается:

— Аллес капут…

И, отвернувшись от моего окна, скорбно смотрит в сторону Бреслау. Бреслау горит. Там не стихает бой, висит темная туча дыма. Город окружен. Кольцо сомкнулось еще в январе. Но вот уже начало апреля, а немцы все держатся. Говорят, что поставлены под ружье ребятишки от двенадцати лет и выше. Фольксштурм… Наши терпят страшный урон на окраинах Бреслау. Не ранеными — больше убитыми. Немецкие снайперы заняли позиции на заводских трубах, в старых каменных корпусах, — они ведут уничтожающий огонь. Несмотря на потери, наши, что ни день, с разных сторон идут в атаку. Время не ждет: двухмесячная передышка после январского наступления подходит к концу, надо разделаться с Бреслауской группировкой и развязать руки для последнего, решающего удара — на Берлин, Дрезден, Прагу. Шестая пехотная армия, блокирующая Бреслау, поредела. В строй ставят писарей, поваров, обозников.

Госпиталь, где я нахожусь на излечении, подчинен «Шестерке». Это — маленький инфекционный госпиталь на 60–70 человек. Раненых здесь нет, — сержант упоминает о них из красноречия. Управляет делами терапевт Давид Семенович Хашанашвили.

Круглый, налитый соками жизни, на коротеньких ножках, в белом халате, Хашанашвили вбегает ко мне в палату:

— Нет, так работать немыслимо! Забирают шеф-повара. Приехал генерал Некрасов. Сам просматривает списки личного состава — кого послать в строй. Говорю ему: — Товарищ генерал! У меня госпиталь не простой — инфекционный! В хирургическом госпитале — намешал в котле капусты с мясом, каши наварил, и ладно. А здесь повар профессором должен быть: что ни больной — особая диэта. Так, что он мне ответил, генерал Некрасов? Нет, вы послушайте: «Или — больные, или — Бреслау».

Хашанашвили садится на край кровати и переводит дух.

— Ну, как вы? Глюкозу сестра вливала? Капусту сырую ели?

Дела мои идут на поправку. Желтуха сошла. Из штаба фронта, из отдела кадров, получил телеграмму — назначение. Небольшое, отнюдь несоответствующее моим капитанским погонам, но тут уж поделать нечего, — только развести руками. Нехватка людей была настолько сильна, что «идеологические распри» начальство отбросило в сторону, — последнему я только радовался. Назначили меня командиром стрелкового взвода. Предписывалось: ехать из госпиталя прямо к месту назначения.