Страница 19 из 47
– Иван, простите меня! – виновато произнес он, но Иван, зажав нос рукою, сквозь пальцы которой сочилась кровь, свистящим от злобы голосом ответил:
– Помилуйте, Николай Петрович, нешто мы люди. Нас только бить можно да мораль про нас пущать. Смеем ли мы… – и, быстро повернувшись, оставил сени.
В страшном упадке настроения вернулся домой Николай.
– Ты там был? – с укором и тревогою спросил его Яков.
Николай швырнул шляпу.
– Там! Все меня подозревают, все! Даже их хам, Иван! Я ему морду разбил!
– Николай?!
– Да, да! Так‑таки и разбил! И жалею, что мало. Она не приняла, выслала Веру Сергеевну сказать: уезжайте! А этот скот вдруг мне в лицо: «Барыня думает, что вы, да и я то же думаю». Я – бац! Ах! – он схватился руками за голову. – Если Захаров завтра не признается, я пойду и сам донесу на него. Я не могу больше, не могу! Она завтра едет. Черт! – он топнул ногою. – Я не могу ехать за нею. Яша, что мне делать? – он опустился на стул и обхватил голову руками.
– Ждать, – ответил Яков, – успокоиться и ждать. Ты так волнуешься, что тебя можно счесть за убийцу. И из‑за чего? – добавил он задумчиво.
– Из‑за всей жизни! – пылко ответил Николай. – Ты или не знаешь, или не можешь понять этого!
– Мне кажется, – сказал Яков, – есть вещи в жизни, которые не берутся с бою. И потом, зачем тебе ее сейчас надо видеть?
– Убедить, что не я!
– Захаров скажет, и все объяснится.
– Ну, а мне тяжела каждая минута сомнения.
– Почем ты знаешь ее мысли?
– Я чувствую! В последний раз я был так резок…
– Замечательно, – с грустным, ласковым укором сказал Яков, – все время ты склоняешь я: я, меня, мне. Подумай же и о ней. Пусть она подозревает; значит, ты ей теперь ужасен. Так? Не пугай же ее; дай отдохнуть ее душе. А у тебя только ты! – Яков резко встал со стула и прошел в контору, где Грузов с усиленным вниманием разграфлял лист бумаги.
Николай долго смотрел на дверь, за которую вышел его брат, и сердце его смягчилось, и волнение вдруг успокоилось. Он грустно улыбнулся.
«Брат прав, – подумал он, – я часто упоминаю себя, но я же не эгоист! Если бы он мог понять, что тут на карту поставлена моя жизнь. Он проиграл свою, потому что я не верю ни в его покой, ни в его личное счастье… Но я хочу его, этого счастья! Неужели в этом эгоизм? Разве я ищу его за счет несчастия ближнего?..»
Он ушел в свою комнату. Грусть охватила его жгучею силою, он взял перо и стал описывать свое состояние. В это время прислуга подала ему письмо. Он разорвал конверт. Писал Полозов, редактор» Листка».
«Уважаемый, послезавтра ваш день, а от вас ни строки. Впереди еще цензор! Бога ради, пришлите завтра».
– Будет! – сказал он громко прислуге, ждавшей ответа, и усмехнулся.
Лучшее успокоение! Да, хорошо быть писателем: у него всегда есть шлюзы для спуска с избытком нахлынувших на душу ощущений!
Вечером он распахнул окно и лег на подоконник грудью. Полная луна выплыла на небо и светила ослепительно ярко. Николай смотрел на резкие тени, ложащиеся на дорожку от деревьев, и вдруг испугался. Тень высокого тополя легла у входа подле калитки, и Николаю на мгновение почудилось, что это труп Дерунова. Холодный пот выступил на его лице. Он вспомнил страшную ночь, потом задумался над мучительной смертью Дерунова, потом вдруг ему вспомнилось изречение из прописей: «Добрые дела не остаются без награды»; промелькнула в памяти история жизни Дерунова; страдания Ани; свои личные; что‑то роковое, вдруг разразившееся над ними, и он поспешно зажег огонь, сел к столу и на приготовленной бумаге четко написал заглавие фельетона: «Казнь».
Яков сидел в своей вышке и наслаждался ночью. Наблюдать небо было неудобно – слишком ярко светила луна и облака быстро и бестолково носились по небу, то очищая весь свод, то вдруг заполняя его, точно испуганное стадо.
Яков навел телескоп на одну звезду и долго смотрел на нее.
Скромный Альдебаран из созвездия Тельца светил ему кротким блеском. Он любил эту звезду. Когда‑то, гуляя с любимой девушкой, он долго вместе с нею любовался ею, и девушка, охваченная внезапным порывом восторга, сказала: «Пусть эта звезда будет наша!«Наша! Как мусульманин, молясь, смотрит на восток, так Яков, заканчивая свой скучный день, обращал последний свой взгляд на эту звезду, думая, что, может быть, он смотрит на нее в одно время с нею… из года в год уже много лет! Звезда все так же смотрит с неба, бесстрастно мерцая; повторяются душные летние чарующие ночи, но то, что было, прошло безвозвратно и никогда не повторится вновь.
Они были молоды и верили в счастье. Она уехала в Петербург, чтобы потом, когда он обеспечит свой день, вернуться к нему; уехала и – вышла замуж.
Яков вздохнул. Пусть она будет счастлива и покойна… Николай говорит, что он высушил свое сердце… Глупый мальчик!..
При мысли о нем он взволновался. Нелегко ему теперь, бедному! Чуткий, отзывчивый, неустойчивый, он весь отдается впечатлениям минуты и теперь переживает действительно страдания, хотя, быть может, завтра… Яков недовольно перебил себя. Нет, и завтра то же. Он верен в своих чувствах, хотя и легкомыслен порою.
Яков встал, спустился вниз и, подойдя к комнате брата, постучался.
– Войди! – бодрым голосом ответил ему Николай. Яков не узнал брата. Лицо его будто лучилось; он торопливо собирал листки исписанной бумаги и, взглянув на брата, засмеялся. – Я сейчас окончил фельетон для» Листка» и доволен своею работой. Ты думал меня увидеть убитым и утешать, а я теперь сильнее, чем когда‑либо. Наш Святогор – богатырь, прикасаясь к земле, получал силу; писатель черпает ее, изведя несколько листов бумаги.
Яков сел подле стола.
– Мне очень приятно видеть тебя таким молодцом. Трудно бороться с тем, что вне нас и нашей воли; но то, что в нас, всегда победимо.
– Хотя бы на время… до первой бессонницы.
– А ты работай, ходи больше, утомляйся – и не узнаешь бессонницы.
– Bene! {Хорошо (лат.).} – шутя ответил Николай. – Пойдем есть и за едой составим рецепт беспечального бытия!
Он встал и потянулся.
– У Некрасова есть строка: «Труд всегда меня животворил». Я всегда ее понимал, испытывал животворную силу труда на себе самом, и все‑таки лентяй. Почему это?
– Потому что ты никогда себя не дисциплинировал. Ты распущен…
– Идем есть! – перебил его Николай. – Жизнь – дорога, я – повозка, желанья – кони, разум – кучер и воля – вожжи. У меня гнилые вожжи и полупьяный кучер, кони мчат через поля и ухабы, шарахаются в стороны, но в конце концов где‑нибудь и станут, разбитые на все ноги… А она едет, – вдруг помрачнел он, – как мне грустно, Яша!..
Анна Ивановна действительно ехала в это время в просторной коляске рядом с Верою. Впереди сидела нянька со спящей Лизой на руках и девушка – служанка Можаевых.
Вера дремала, прислонясь головою к плечу Анны Ивановны, которая сидела, прижавшись в угол, и смотрела на облака, беспорядочно мятущиеся по небу. Как облака, мелькали в уме ее мысли, одна другой безнадежнее и печальней.
Странно. Когда муж был жив, она мечтала, на что‑то надеялась, чего‑то ждала. Теперь же вдруг словно оборвалось все разом; как огромная лавина, обрушившись на ветхую лачугу, стирает ее в порошок – так страшная смерть его разбила разом все ее мечты и надежды, погрузив ее сразу в беспросветный мрак и отчаянье. Не будь Лизы, она бы не задумалась… Нет, это страшно! Она просто ушла бы в монастырь и осталась бы там замаливать грехи своей мысли…
Сзади в коляске ехали Можаевы, муж и жена. Он крепко спал, несмотря на толчки неровной дороги, а она, как и ее гостья, терзалась тоскою, столь же сильною, хотя иного характера. Анохов успел ей написать. Векселей в бумагах Дерунова не оказалось, к нотариусу он их не отдавал, они исчезли. В наскоро набросанной записке чувствовалась тревога, и эта тревога передалась и Елизавете Борисовне. Она хмурила брови и с тоскою глядела на безмятежно спокойное лицо своего мужа, перед которым она была преступница, воровка, женщина, недостойная носить его имя.