Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 13



В карцер я попал за драку, которой не могло не закончится мое пребывание в камере для осужденных. Тогда, в восемьдесят втором, малолеткам давали не более пяти суток штрафного изолятора, но содержать несовершеннолетних положено было в одиночках. Двумя существенными привилегиями, по сравнению со взрослыми нарушителями, обладали малолетки: телогрейкой с оторванными рукавами, которую выдавали на ночь вместо матраса и ежедневной баландой, в отличие от взросляков, получавших пайку через день. Во всем остальном, — в не застекленном окне, в ледяном полу, в постоянном хождении и в казенной робе без пуговиц на голом теле, мы были равны.

Баланда была без гущи, похожая на смывки с обеденного котла, но вопросы питания меня не интересовали. Даже то, что меня кормили каждый день, а рядом, в соседних камерах, маялись совсем голодные люди, было не очень приятно осознавать, хотя бы «обедом» была и просто мутная горячая вода. Брал же эту похлебку я лишь по той причине, что вместе с ней, баландер вылавливал из бачка запаянные в целлофан сигареты, в каждую из которых был, воткнут обломок спички и кусочек чиркаля от коробка. Сигареты всегда были «Дымок». Может быть в тот момент какой-нибудь кусок затвердевшего сыра был бы более полезен для растущего организма, но в тех заплавленных в целлофан сигаретах было нечто большее, чем табак. В них была поддержка. В самом обряде распечатывания и прикуривания содержалось понимание того, что ты не один, что ты не брошен, что кто-то думает и о тебе, засаженном в этот мрачный холодильник, и даже анонимность отправителя — все поддерживало.

Пять суток — это не много. Но это был первый карцер, рассеявший все иллюзии о государственном гуманизме. Механизм лишь тогда работает без сбоев, когда помехи устраняются в корне. Что человек против тюремной организации? Даже если случайно… Даже если проходил мимо и встал на пути… Даже если за собственное достоинство. Все — лирика. Поэтому, пять суток не много, но вполне достаточно, чтобы сделать выводы обо всем. Да, есть, наверное, страны, где сидят в земляных ямах… Один человек говорил мне, что Индии ужасные условия содержания. Но ведь есть разница между тем, когда человек страдает оттого, что таковы условия вообще и тем, когда человек понимает, что его мучают специально, что его ломают как личность, лишь за то, что он пытается отстоять эту самую личность и ничего более.

Не было злобы. Было только желание согреться. Я ходил до ломоты в ногах и пел. Я перепел все известные мне песни на русском языке и, коверкая слова, — на иностарнных. Я не думал ни о прошлом, ни о будущем. Мне хотелось просто уснуть в тепле. Уснуть и хоть какое-то время не видеть себя в тюремных стенах. Но вместо этого, тридцатого декабря, я услышал канонаду и сквозь оконную дыру рассмотрел отблески праздничного салюта по поводу шестидесятилетия образования Советского Союза. Оставались еще сутки. Было грустно.

15

Что может быть проще упорства всегда и везде оставаться самим собой? И что может быть сложнее! Мы проигрываем одинаковые жизни в разных декорациях, будучи уверенными, в уникальности и неповторимости собственных судеб, наверное и отчасти это так. Мы различны и неповторимы, как узоры на крыльях бабочек. Во всем остальном — мы классифицированы, запрограммированы и спрогнозированы. Какая-то разновидность более многочисленна, какая-то менее, но наши прототипы шествуют по страницам древней истории и мы ни в чем не преуспели в отличие от них, кроме того, что головы наши засорены таким количеством паразитической информации, что не осталось места для собственных мыслей.

Быть самим собой — это не значит пробивать лбом тоннель в монолитной породе. Быть самим собой — это, по моему разумению, не опуститься ниже того морального человеческого уровня, на котором смог задержаться. Что бы ни происходило! Нужно копить силы для жизни. Нужно копить победу духа для смерти. Каждый шаг, каждое слово, каждое колебание пульса — все, на чем не дрогнул, поможет собраться в трудную минуту, когда настанет ночь.

Я не боялся тюрьмы, потому что не боялся людей. Я еще не знал какими могут быть люди. Я еще не верил в жестокие законы жизни, хотя они, эти законы, уже коверкали меня не встречая осознанного противодействия. Я защищался инстинктивно, ни на чем не настаивая, ни к чему не привыкая. Одно лишь движение без направления… Будущего нет.

Капитан-воспитатель четвертого корпуса для несовершеннолетних шипел в лицо, еле сдерживаясь:



— Я тебя сгною… Ты у меня в такую зону поедешь… На Можайку!.. Или на спец-усиленный, с раскруткой, за то, что сокамерника избил!

Мне не верилось. Точнее, мне было безразлично. Из карцера я должен был выходить тридцать первого декабря в восемь часов вечера. А утром того же дня в карцерный подвал спустился капитан, надеясь увидеть меня сломленным и раскаивающимся. И ему действительно показалось что я раскис… Поэтому он вкрадчиво принялся излагать мне сладкую перспективу жизни старшим по камере. Другими словами, он предлагал мне стать записным стукачом и просидеть в Матросской тишине еще месяцев шесть, а за это он составит мне «хорошую» характеристику и направит в «хорошую» зону, откуда я освобожусь условно-досрочно.

Взбесился он не от моего отказа. Отказы, я уверен, ему приходилось слышать часто. Мне показалось, что остервенел он от того, что я позволил ему выложить программу сладкой жизни до конца, а уж потом вежливо заявил, что иначе смотрю на вещи и планирую отправиться в лагерь. Вот тогда-то он и высказался насчет Можайской колонии.

В то время малолеток из Матросской Тишины, тех, у кого был общий режим, отправляли в основном в три лагеря. В Можайск, в Алексин Тульской области, и в город Бобров, области Воронежской. Можайка считалась показательной зоной, лютой зоной, козьей зоной, и отправкой туда пугали всех равнодушных. Ничего не знаю об Алексине, но, забегая вперед, скажу, что и Бобров оказался хорошей школой ненависти ко всему упорядоченному… А в тот предновогодний день, капитан-воспитатель успел подготовить документы на этап, и меня, в восемь часов вечера, повели не на четвертый этаж в прежнюю камеру, а на сборку, в маленькую этапную каморку (малолеток, особенно осужденных, строго отделяли от взрослых), и едва за мной захлопнулась дверь, едва я развалился на деревянной лавочке, отдыхая и отогреваясь после карцера, как дверь снова закряхтела и в полумраке я увидел вошедшего парня с полупустым целлофановым пакетом в руках. Это был Игорь Магуров.

Вот не помню его лица! Целлофановый пакет с умывальными принадлежностями помню. А лицо забыл. Так что остается Игорь Магуров только именем.

И снова приходят мысли о том, что мы не знаем себя. Утверждаемся в чем-то одном, достигаем успехов, выдаемся, а потом, ближе к старости, к смерти, выясняем, что старания наши на данном поприще были и не обязательны вовсе. Это просто чтобы комфортнее было жить до и после… Чего? После чего? Не знаю. Может быть моя индивидуальная земная миссия в том, и состояла, чтобы в этапной камере Матросской тишины поделиться со случайным товарищем, идущим в грузинский лагерь, шерстяными носками и теплой зимней тельняшкой… А все остальное в последующей жизни: любовь, верность, поэзия, философия, дочь — это награда за носки и тельняшку… Только распорядиться не смог этим золотом для дурака… Не знаю. Правдоподобно.

Так мы и встретили — вдвоем — новогоднюю, тысяча девятьсот восемьдесят третью ночь по григорианскому стилю, в обыкновенной камере-стакане с коричневыми, толи от краски, то ли от жизни, стенами и высоким потолком, черным, как январская полночь.

Через много лет, в Березанской колонии строгого режима, один сухумский жулик сообщил мне, что Игоря Магурова убили в грузино-абхазской войне. Говорил, что знает наверняка.