Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 60



К счастью, у меня действительно «пошло». Несмотря на то что Зубков по-прежнему требовал от меня черной работы, мне удавалось вечерами выкраивать время для настоящей живописи. Руководил моими занятиями Витковский, Зубкову он не доверял.

— Он цвет не видит, а это в нашем деле большой недостаток. Хотя рисовальщик неплохой. В кружке ИЗО при какой-то фабрике учился.

Я хотел сказать, что тоже, еще до войны, занимался в кружке, но вовремя прикусил язык: открывать талант в самоучке мастеру всегда приятней, нежели развивать уже открытый…

Учеником я оказался не только способным, но и прилежным. Не прошло и месяца, как Витковский сказал:

— Если так пойдет, то скоро нечему будет тебя учить. Чего доброго, съешь меня, как я когда-то Дадонова.

И напрасно я уверял, что не способен на подлости, Витковский только посмеивался.

— Не переживай: все правильно. Думаешь, Зубков не пытался меня сожрать? В КВЧ ведь по штату полагается один художник. Второй — Зубков то есть — числится в бригаде лесоповала. Понятно? Вот он и хотел… Подавился парень. Я же его с лесоповала потом вытаскивал обратно. Привык, понимаешь… теперь он тише воды. Хотя кто знает? Лагерь есть лагерь.

С начала марта Витковский посадил меня на портреты вождей маслом — сухая кисть перешла к Зубкову. С этим парнем отношения у меня ухудшались прямо пропорционально моему профессиональному росту. По совету Витковского я долго не отвечал на его грубости, но однажды он бросился на меня с ножом. Обезоружить не составило большого труда, но он мог зарезать меня ночью. Зубков был связан с блатными — доставал для них в медсанчасти наркотики. Однажды в столовой какой-то блатняга вылил на пол мою баланду. Двое других стояли наготове поодаль…

— Правильно, что не стал драться, — сказал Витковский, — здесь всем верховодят суки[28]. Картежная игра процветает, каждые два-три дня — убийство. Зубков тоже играет, говорил ему — не помогает. Не исключено, что на тебя натравил он. Но, как говорится, не пойман — не вор. Меня он, кстати, тоже ненавидит…

Дня через два, когда Зубков куда-то ушел, он сказал:

— Я тут думал… Нет у тебя другого выхода, парень, как уходить на этап. Жаль с тобой расставаться, но жизнь дороже. Иди к нарядчику, с ним все согласовано. От него зависит — куда. Скоро этап на Котлас. Лагерь старый, благоустроенный. Там у меня хороший знакомый в КВЧ. Дам письмо к нему…

Однако помощи не потребовалось: буквально через день меня вызвали в контору и приказали собираться на этап, но не на север, а на юг: посланная моей матерью жалоба наконец рассмотрена — и мое дело направляется на доследование.

Услыхав об этом, Витковский на минуту потерял дар речи.

— Вот и не верь в чудеса, — сказал он, придя в себя, — я ведь сон видел… — Тут он вспомнил более важное и схватился за голову. — Эх, зря я нарядиле в лапу дал! Теперь уж не вернешь.

Узнав, что, по крайней мере, сегодня этапа не будет, я побежал в пятый барак попрощаться с капитаном Долгуновым и его товарищами. За месяц я видел их всего раза два. Чтобы выгнать работяг из бараков, они вставали до подъема, когда я еще спал. После развода все девятеро отдыхали. Жили они отдельно от остальных работяг в бывшей каптерке и дверь всегда держали на запоре. Туда я к ним не ходил. Долгунов сам как-то пришел в мастерскую Витковского, посидел, побалагурил, позволил Коле сделать портрет карандашом, но остался им недоволен — слишком старым изобразил его художник. Уходя, пригласил заходить, но как-то неуверенно, будто чего-то стеснялся или не хотел, чтобы я видел, как он живет.

Между прочим, упомянул о какой-то рукописи, оставленной зэком, которого неожиданно загнали на этап. Жил тот зэк в этом лагере давно, еще с войны, когда мужчины и женщины сидели вместе. О той поре, как я понял, и была написана рукопись и посвящалась женщинам-зэчкам.

А начался разговор с того, что болтун Зубков проговорился Долгунову, что я пишу рассказы и что он, Зубков, попал в один в качестве главного героя…

— Правда, пишешь? — спросил бывший капитан. Я неуверенно кивнул.



— Ничего законченного, только черновые наброски.

— Где хранишь?

— Да здесь же, где еще…

— Вот это напрасно, надо сдать в каптерку под расписку. Как ценную вещь. Кстати, забери у меня ту рукопись. Авось сгодится.

Это была вторая причина моего последнего свидания с Долгуновым.

Уже по тому, что дверь в их барак была заперта, а внутри меня встретил настоящий часовой, было понятно, что положение кавэчистов в лагере незавидное. Сделавшие доброе дело парни, освободившие лагерь от тирании воров, превратились в угнетателей тех, кого освобождали, и теперь прячутся и от урок, и от работяг. Начальство, превратившее их в мерзавцев, похоже, хочет от них избавиться. Из десяти двоих уже отправили на другой ОЛП. В первый же день одного зарезали, другого покалечили.

— Эта судьба ждет и нас, — сказал Долгунов, — у большевиков всегда так: народные герои очень скоро превращаются в палачей. Так было с Тухачевским, Блюхером, Чапаевым, Якиром и прочими героями гражданской войны. Одни по приказу Ленина, другие Сталина топили в крови народ, если он поднимал голову.

— Как это? — у меня от изумления перехватило дыхание. — Ведь мы же на них чуть ли не молились!

— Молимся и сейчас. Пока не узнаем правду о них. А узнать ее можно только здесь, юноша, — он протянул мне завернутую в полотенце рукопись, — еще не всех свидетелей советская власть перебила, много участников гражданской бродят по лагерям. Да ты сам порасспрашивай. В восьмом бараке доходит бывший комдив. В гражданскую служил у Миронова во Второй Конной армии. Двенадцать лет молчал, а с неделю назад вдруг заговорил…

— Уже не говорит, — сказал стоявший у входа, — вчера в яму свезли.

— Вот как?! — Долгунов еще более помрачнел. — Не знал. Жаль. Не договорил бедолага. Подозреваю, меня он выбрал в качестве попа: в грехах каялся, о крови, что на нем была, говорил. Бери, юноша, эти бумаги и прячь понадежней. Особенно на этапах. А если о нас услышишь плохое — не верь. На нас только немецкая кровь, русской нет. Воевали честно, а то, что здесь скурвились, так это не по нашей вине, честное слово!

В мастерской я развернул рукопись. Это была тетрадь, исписанная карандашом размашистым почерком, и десятка два отдельных листочков бумаги, похожей на оберточную. Ни имени, ни фамилии автора найти не удалось. Долгунов, как выяснилось, тоже не знал. Все описанное происходило частично в этом лагере, частично в каком-то другом, где заключенные носили на одежде номера.

— Тридцать восьмой год, — уверенно сказал Витковский, перелистывая вместе со мной страницы, — а лагерь не каторжный, хоть и с номерами. В каторжном впереди номеров обязательно стоит буква. Каждая буква — это сколько-то тысяч, в зависимости от ее места в алфавите. Например, номер «А-700» означат, что в общелагерном списке этот зэк тысяча семисотый; если «В-300» — три тысячи трехсотый и так далее.

Первое, что я обнаружил, начав читать, — рукопись не представляет собой законченного произведения, а состоит из обрывков каких-то наблюдений, бесед с заключенными, переписанных приказов по лагерю, разговоров начальства между собой. Автор был не простым зэком, а кем-то вроде нарядчика или бухгалтера. Это, кстати, давало ему возможность писать и доставать бумагу, слышать и видеть то, что скрыто от глаз и ушей остальных. Куда же он все-таки девался? Умер? Освободился и уехал, забыв про рукопись? Перечитывая ее во второй и третий раз, я пришел к выводу, что писал ее не один человек, а двое — мужчина и женщина. Четкий почерк с округлыми буквами явно женский, но именно то, что писала эта рука, было живо, интересно и художественно. Мужчина протоколировал сухо и бесстрастно. Фактам, конечно, верилось, но за душу брали все-таки женские эмоции.

— Что думаешь делать? — спросил Витковский, помахивая перед моим носом пачкой бумаг.

28

Одна из воровских «мастей». Себя называют «отошедшими» от воровского «закона», во всем остальном — те же воры.