Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 13

Аким не слышал, правда, но зрения отнюдь не потерял, однако он не хотел уже ни слышать, ни видеть. Протянулась уже какая-то пелена между ним и жизнью, и тело его не то чтобы все время клонило в сон, но подыматься и двигаться куда-нибудь оно уже не хотело. Просто, весь еле теплящийся в нем остаток жизни обращен уже был в совершенно спокойное и даже терпеливое ожидание конца.

Если бы случилось это в прежнее время, Аким попросил бы к себе попа, — зачем именно, он не знал, но так полагалось перед смертью; теперь же, он знал, попа уже не было в их деревне, и даже с церкви снята уж была колокольня, получился длинный, одноэтажный, каменный, желтый, с белыми разводами дом, с железными решетками в окнах и с черной надписью от руки по белому фронтону: «Изба-читальня».

Сидя на лавке и кивая головой, бормотнул Аким:

— От меня уж… и клещук отполз.

Сын Прокофий его не понял:

— А? Клещук? Какого-сь клещука понимав… э-эх!

Прокофию тоже уж было за пятьдесят, но был он еще крепок, чернобород, полон земляных забот. Услышал о клещуке, махнул рукою и отошел. Но дело было в том, что действительно сидел клещ у Акима в сгибе колена уже несколько дней, и сначала было больно, потом Аким перестал его чувствовать, знал только, что он сидит и сосет его… Иногда он его ощупывал пальцем: над ним уже вздулся тугой волдырь, вытащить его было бы трудно… И вот этим утром он ясно видел, как от него, проворно спустившись по ноге на пол, бежал коричневый клещ. Он нисколько не сомневался, что это тот самый: почувствовал, что кровь человека холодеет, и бежал от него в испуге. Аким видел как-то давно уж, так же точно бежали клещуки от смертельно раненной большим камнем собаки, — от его рыженькой собачонки, с белым пятном под шеей. Она еще спрашивала его, своего хозяина, умными глазами: что такое с нею случилось, еще лакала воду, которую он ей поднес на блюдечке, а уж клещуки от нее бежали… И часа через три она издохла.

Только он один знал, что лег он уже окончательно, чтобы не вставать больше, ни сын, ни сноха в это не верили. Но, пожалуй, если бы не кашель, он все-таки долежал бы на своей лавке до конца, никому не мешая. Кашель его особенно изводил сноху, — бабу и без того надорванную частыми родами и работой.

Когда Аким натянул на чужие будто ноги истоптанные чувяки, поднялся и, деревянно передвигаясь, не в такт шагам ставя палку, пошел со двора, Прокофий прокричал ему в ухо:

— Вы идить себе помалу, вы разойдетесь… А тильки порошки, як дадут, чуете… Порошки, кажу, вы их до-обре заховайте у в штани… чуете…

— Эге, — ответил Аким, подумал и добавил спокойно: — Чи донесуть ноги, чи ни?

— А чого ж не донесуть… До-не-суть, цего не бойтеся.

И деревянно пошел Аким, волоча палку. Никто не вышел его проводить, и странно было бы его провожать: никогда никуда его не провожали… — да и некогда было всем в доме.

Прокофий, единоличник, сам жадный на работу, в очень тугом зажиме держал свою семью. Выходя за ворота, Аким видел, как он, надсаживаясь, перетаскивал с одного места на другое бревно двенадцатиаршинку. Бревно это лежало на дворе уже давно. Лет семнадцать назад Аким сам купил четыре таких бревна, и три тогда же пошли то на новые столбы для ворот, то на прогоны для сарая, а это осталось и теперь загромождало двор. Его нужно было оттащить к сторонке, и вот за комель взялся сам Прокофий, а за тонкий отруб сноха Дарья и внучка Лушка.

— Смотри, не бро-ось! — кричал Прокофий так громко, что даже Аким расслышал, и, глядя на кумачное от натуги лицо сына, думал он безразлично: «Мабуть, килу наживе…»

Освободить же от бревна двор нужно было, чтобы устроить на дворе ток и обмолотить в три цепа пшеницу. Прежде молотили пшеницу катком, но на узком дворе лошадь гонять было негде: кроме того, цепами, притом в углу, это было скромнее. Соображая уже туго, но правильно, Аким понимал сына, он и сам бы так сделал: когда молотят цепами, не видно чужому глазу, сколько обмолотили — пять снопов или пятьдесят.

Выведенные из неподвижности ноги Акима двигались, хотя и недоуменно и очень медленно, палкой же он опирался так, как упираются веслом в мелкой воде. Голова его уже казалась очень тяжелой для тощей, высохшей шеи и не держалась прямо, а все валилась вперед, и глядеть перед собою он мог, только с усилием приподнимая щетинистые брови.

Деревня не имела улицы, — улицей ей служило шоссе. Деревня была разбросана вдоль шоссе, выставляясь в его сторону палисадничками из густого вишенника и сливняка. Топили здесь кизяком, и повсюду на дворах сушились кизячные кирпичи.

Все были заняты в этот день — кто у себя дома, кто в колхозе… Медленно двигался по улице-шоссе старик Аким, которому ни до кого кругом и до которого никому кругом не было никакого дела. Солнце грело со всей своей щедростью на тепло в июле, здесь, в Крымской степи, но Акиму казалось холодно, он прижимал к бокам локти, чтобы было теплее.

Правда, двор Акима был из последних и ближе многих других к больнице, стоявшей на отшибе, на выезде из деревни, но идти к ней деревянными, несгибающимися ногами казалось Акиму непонятно длинно. В последнее время он ходил в больницу несколько раз, и с каждым разом она будто бы отодвигалась.

Больница эта, — небольшой, аккуратно сложенный дом из дикого камня, — была, собственно, амбулаторией и принимала в ней лекпомка и акушерка Анна Ивановна, очень полная и голосистая женщина средних лет.

Сидя у себя за каким-то отчетом, она поглядела на остановившегося в дверях Акима с недоумением… Она крикнула, зная его глухоту:

— Неужто ты еще живой?

— Чего? — тихо спросил Аким, вытянув вперед шею.

— Живой еще? — прокричала она сильнее, все с тем же недоумением и не находя других слов для вопроса.

Он расслышал, но не обиделся.

— Живой ще, эге… — бормотнул он и закашлялся, держась за грудь и согнувшись, а когда кое-как откашлялся, сказал внятно: — Порошкив мини дайте… або капель…

Прием больных Анна Ивановна кончила уж. Старуха в низко надвинутом на глаза платке мыла пол. Анна Ивановна поглядела пристальней на Акима, увидела предсмертную скуку в его мутных глазах и покивала головою:

— При-та-щил-ся… А зачем притащился, спроси его.

На голове Анны Ивановны был белый чепец с надорванными кружевцами. Когда она кивала головой, кружевца эти вспархивали. Аким сонно воспринимал что-то белое на ее голове и как это белое двигалось. Того, что говорила о нем акушерка, он не слышал и спокойно жевал губами.

Анна Ивановна сказала поломойке:

— Вот и поговори с ним… И глухой, и из ума выжил, и еле дышит, а тоже ему порошков каких-то давай… «або капель»…

Акиму же она прокричала, поднявшись:

— Иди себе.

— Чого? — потянулся Аким.

— Ни-че-го не дам… Иди! — прокричала она ему в ухо.

Аким понял. Он сказал вяло:

— А что ж… И не треба…

Поглядел себе в ноги и увидел, что до его ног уже досягает размашистая бабья тряпка. Тогда он с усилием выставил за порог одну и потом, держась за косяк, другую ногу.

Анна Ивановна пожала толстыми плечами. Глаза у нее были немного раскосые, лицо плоское. По этому лицу прошла брезгливая складка, остановившись в раскосых глазах, но она крикнула вдруг:

— Постой уж.

— Чо-го?

Она взяла из аптечного желтого шкафа пакетик с тремя доверовскими порошками и сунула ему в руки:

— На… И уходи.

Аким смотрел на порошки в своей руке, усиленно шевеля губами и двигая левой бровью. Он вспоминал, что ему приказал сын насчет этих порошков — куда должен он был их спрятать. И, наконец, вспомнив, он поднял полу синей нанковой свитки и деревянно опустил пакетик в глубокий карман шаровар.

И вот именно теперь, когда то, за чем его посылали из дому, было сделано, последняя, предсмертная скука начала вновь и уже вплотную овладевать Акимом. Он понимал, что надо идти домой, но вместо этого он опустился на скамеечку у входной двери, одну из трех скамеек, устроенных для ожидающих приема под навесом. Здесь была тень, но он выбрал место солнечное, нагретое и отсюда смотрел долго и тупо на двор, на котором в куче мусора копались, дергая ножками, три цыпленка — два белых и рыжий.