Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 46

— Эх, будь у меня кабаница, не мерз бы я этой зимой, — проворчал себе под нос Танасие, но, так как Никола с возрастающим жаром продолжал свою речь, ему и самому начало казаться, что он был одет да наряжен, как настоящий старинный юнак.

— Уж подполз наш Тане к самым окопам супостатов, — продолжал Николетина, — как пробил вражий пулемет его молодецкую грудь. Скосила его каленая пуля, как подсолнух во поле зеленом…

— Э-э, не так, брат! — вздохнул Танасие. — Вот сюда мне угодило, камнем, что ли, стукнуло.

— Куда, куда угодило? — вдруг насторожился Николетина и уже вполне трезво оглядел своего собеседника. — Сюда, говоришь?

— Вот-вот, в самое это место.

— Ни стыда у тебя, ни совести! Как это ты можешь врать мне прямо в глаза? Сразило его в самое сердце, а он тут с камнем своим. Что это ты выдумал?

— А ты что выдумал, дружочек мой? — оскорбленно выпрямился Танасие.

— Я это все своими глазами видел. Мой Танасие погиб именно так, и нет на свете человека, который бы мне доказал, что это иначе было.

— Как нет? А я? Стою перед тобой жив-живехонек, — заволновался Танасие.

— А ты кто такой? Подумаешь! — сварливо ответил Николетина. — Ты вообще не тот, не мой Танасие. Тот был юнак, человечина, а ты тут заладил: и лесу-то зеленого не было, и автомата, и без шинели-то он был, да еще камень этот дурацкий приплел. Ну да, тебе это, может, и пристало, но моему Танасие…

— Какому еще твоему Танасие?

— Настоящему, понятное дело. Моему другу Танасие Булю, который геройски погиб зимой. Сто раз я об этом в роте рассказывал.

— Стой, брат, стой, а я-то тогда кто, если Танасие Буль погиб? — остолбенел парень, судорожно сглотнув слюну.

— Ты кто? А черт тебя знает, кто ты. Дрянь какая-нибудь, надо полагать! Я бы своего Танасие за десять таких не отдал.

Николетина поднялся, поправил ремень и, уходя, кинул ошарашенному парню:

— И в шутку не поминай, что ты тот самый Танасие Буль из моей речи, — вся наша рота тебя на смех подымет! То был юнак, богатырь, а ты… Камнем тебе, говоришь, по голове засветило? Хорош молодец! Больше мне на глаза не попадайся — как бы чего не случилось. А чтоб я тебе револьвер обратно отдал — и думать забудь!

Роковой спектакль

Будут идти военные годы, и в Николиной роте появится еще немало ученого народу и разных школяров, но никто больше не придется так по сердцу ее людям и не будет столько значить для роты, как первый ее гимназист.

Эх, Гимназист наш!

Будут помнить и «гимназиста из Бихача», который пришел в отряд после освобождения этого города; и веселого школяра, прозванного «парнишкой из Нового»; и «вечного студента» (из учительской семинарии исключен, из коммерческого училища сам ушел!); и «монашка» из Санского Моста; и «второгодника» из местечка Притока… Каждый из них имел какое-нибудь прозвище или назывался по месту, из которого пришел. Только первый в роте гимназист остался Гимназистом, и ничем больше. Гимназист — было его занятие, Гимназист — стало его именем в роте, и, хоть жил он и воевал, как всякий другой боец, все-таки он продолжал для всех оставаться гимназистом, а не, скажем, партизаном, омладинцем или кем-нибудь еще.

Были потом в роте школяры и собой поприглядней, и ученее, и храбрее, но никто не умел так хорошо и так увлекательно рассказывать обо всем прочитанном и выученном, никто не был так мил и простодушен, как этот худенький и незлобивый говорун. Бойцы знали, что он сирота, крестьянский сын, как и все они, и ему ведомо, что такое суровые, черствые родственники, ночлег в пустом сарае, пробуждение на зябком рассвете, пыль и пот молотьбы. В нем видели мальчишку, тощего и изголодавшегося, но все еще достаточно жизнерадостного и упорного, чтобы где-то там, в городе, в таинственной гимназии, яростно и весело схватываться один на один с книгой и наукой. Да, он был первым из их среды, кто одолел науку, первым из образованных, кого они видели своими глазами и слышали своими ушами.

— Играет наукой, что мячиком! — сказал однажды изумленный Николетина. И это каким-то образом придавало храбрости каждому бойцу в роте: если может он, почему не сможем когда-нибудь и мы или по крайней мере кто-нибудь из наших, помоложе?





— Славный он, этот наш Синенький, добрая душа, — без ревности признавал Николетина, посматривая откуда-нибудь из-за угла на голубовато-прозрачное лицо увлеченного рассказом подростка. — Ты только погляди на него: рта не закроет, не посидит спокойно, будто огонек в нем какой горит.

В своей грубоватой, ворчливой любви к Гимназисту он выдумал и слегка обидное прозвище — Синенький (из-за голубоватого от худобы лица мальчика), но это имя не пристало к парнишке. Все стеснялись произносить его при Гимназисте, казалось, что это будет насмешкой и над книгой, и над наукой. Только когда его не было рядом, прозвище Синенький становилось уместным и вполне подходящим этому чудаковатому мечтателю, который среди такого смертоубийства умудряется сходить с ума по знанию и науке и даже привораживать к ним других.

Однажды Гимназист вернулся из штаба отряда с полной сумкой «культурного материала» и сразу начал отбирать бойцов для подготовки первого ротного концерта. Нужно было выучить несколько стихотворений для декламации, спеть хором две песни и сыграть пьеску-скетч, в которой показывалось, как усташи расстреливают передового учителя и как их самих вскоре настигает справедливое партизанское возмездие.

— А что, если командира партизан сыграет Николетина? — загорелся Гимназист. — Он такой цельный, убедительный, непосредственный…

— Нет, нет! — как от зубной боли, сморщился политический комиссар роты. — Только хлопот себе наделаем. Не годится он для этого.

— Воображения не хватает?

— Да черт его знает, когда как. Иногда совсем нет, а иногда чересчур много. Если он на сцене увлечется и распалится, устроит он нам комедию — всерьез драться начнет.

— Ну, не может быть!

— Уж ты мне поверь. Не говоря о том, что после концерта не захочет снять командирские знаки различия. Знаю я его.

— Эх, жаль, ужасно жаль. Такой бы был актерище, — сокрушался Гимназист, собираясь на свою режиссерскую должность.

День за днем, как только выпадало свободное время, в сарайчике рядом с лагерем партизаны репетировали свою пьесу. Сначала все делалось стыдливо и втихомолку, а потом участники осмелели настолько, что и в самом лагере, перед остальными, начали в шутку произносить свои реплики. Разошелся даже понурый Йовица Еж, по пьесе усташский шпион: он стал подлизываться и лебезить перед «усташским офицером» Танасие Булем.

Все это Николетина и замечал и не замечал, делая вид, будто знает гораздо больше, чем это было на самом деле; притворяясь равнодушным, он краем уха постоянно ловил что-нибудь из этих Гимназистовых «глупостей». Только иногда, когда ему казалось, что Йовица хватает через край, он, прищурившись, косился сквозь едкое облако самосада и зловеще гудел:

— Смотри, смотри, сутулый черт. Я не я буду, если тебе комиссар за это не намылит башку.

На концерте, в набитом до отказа классе сельской школы, Николетина, сидя рядом с комиссаром, спокойно слушал декламацию и пение — вещи, знакомые ему по начальной школе. Но когда поднялся занавес и началась пьеса, он нахмурился и вытянул шею: ничего подобного он еще не видывал. Через несколько минут у него вырвалось:

— Гляди-ка, в штатском-то — Гимназист наш.

— Да, учителя играет, — шепотом объяснил комиссар.

Чем дальше развивалось действие, тем мрачней и мрачней становился Николетина. Наконец, окончательно и бесповоротно узнав в «шпионе» Йовицу, он стиснул челюсти и пробурчал себе под нос:

— Гм!

— Ты что? — сжал его руку комиссар.

— Ничего.

До самого конца спектакля слышались страдальческие Николины вздохи и скрип стула под ним, а когда над «убитым шпионом» Йовицей опустился занавес, Николетина шумно поднялся, непонимающе глянул на радостно оживленного комиссара, желчно плюнул и кинулся куда-то к дверям, очумело расталкивая всех.