Страница 2 из 4
— Я всегда боялся несправедливости, пасовал перед ней.
— Знаю. Ты ершистый и злой. И очень добрый и безоружный. Я рада, что снова с тобой.
Она повернулась к маленькому бюсту Пушкина и бросила к подножью охапку лапчатых листьев, которые рассыпались веером.
— Спасибо тебе.
Мокрые листья пахли вином.
Парень опустился на корточки перед памятником и прочитал глубоко вырезанные буквы:
"Ты понял жизни цель, счастливый человек.
Для жизни ты живешь".
Деревья были какие-то неестественные. Влажность пропитала их кору, и они казались черными, обугленными.
— Смотри, — сказала она.
Возле самого партера виднелось несколько деревцев, листва которых была бледно-зеленой, но среди огненного индейского пожара других деревьев казалась слабо-голубой.
— Это нимфы прыгают, — понурила она голову, — метрески Пана. Знаешь, почему-то всегда ощущаю с ними кровную связь. Будто это я так…
И она запела на мотив старой пасторали:
— Я вас целую очень нежно…
Он посмотрел на нее ласково, как на ребенка.
— Нарисуй это, — сказала она.
— Да это же Ватто. В худшем случае Сомов… А можно и по-своему: идет аллеей такой селадон на красных каблуках. Лицо морщинистое, приторно-сладкое, один арап ведет его под руку, второй сзади несет табакерку.
— Не надо арапов, — сказала она, — пусть лучше две живые красавицы. Арапам что! А эти две видели, как на родной, доброй земле чужое вырастало: чужие театры, чужие дворцы, обычаи. Недобрая чужая сила. Страшно…
— Ну, я эти детские страхи пережил, — улыбнулся он, — тогда, когда ты не знала, что делаешь.
Они позавтракали в маленьком кафе, потом снова долго блуждали. И незаметно даже для себя самой она увела его прочь от людных аллей.
Старая церковь вросла в землю, провалившиеся ямы склепов были наполовину засыпаны листвой и мусором.
А внизу трепетала золотыми и зелеными монетами вся пронизанная косым грустным светом березовая роща.
С реки веяло тоскливой грибной прохладой.
Они спускались, волоча ногами целые лавины листьев. Над обрывом нависла выгнутая береза. И тут он прочитал в глазах девушки что-то такое, чего нельзя было не заметить.
Он прислонил ее спиной к этому выгнутому дереву, припал к ней, обнял, чувствуя мускулами плеча ее плечи, а руками — шершаво-атласную березовую кору.
Пошевелиться было нельзя, иначе они бы обязательно упали. Да им и не хотелось шевелиться. Он наклонился, поцеловал ее в приоткрытый рот.
И сразу закрутился вихрь, взметнулся над обрывом красный лиственный смерч. Парень подхватил ее на руки, сбежал вниз.
Милиционер, который вечно попадается на глаза в самое неподходящее время и в самых лучших местах, крикнул им вдогонку:
— Нельзя туда!
Куда там! Он уже барабанил по мосткам, которые вдавались в тихую протоку.
Солнце садилось, сплющенное, красное. Кармином окрасилась легкая зыбь вдали за плесом. Тенью на солнце плыл одинокий рыбак, а они не знали, что для людей на берегу они тоже только две тени, которые сплелись воедино на фоне пунцового диска.
Она брызнула ему в лицо водой, пахнувшей рыбой, и бросилась прочь, как испуганная лесная коза. Легкими прыжками, почти не касаясь земли, только словно проверяя, здесь ли она.
И он гнал ее, гнал, захлебываясь ветром.
Потом он куда-то исчез. Она оглянулась на бегу, еще раз оглянулась, разочарованная, и остановилась.
Его голос долетел сверху. Огромное дерево почти легло над водой, свесившись с низкого обрыва. Он стоял на нем, где-то среди ветвей, и, смеясь, звал ее:
— Ну, иди сюда. Иди же. Нет? Ну тогда я сам.
И легко сбежал по наклонной ветке, по которой забрался туда.
Она бросилась было бежать, но сразу остановилась, увидев перед собой топкое место. Он не дал ей опомниться, подхватил ее на руки, в два прыжка перепрыгнул болото, вынес на сухой берег и приблизил к ее глазам жесткие, пиратские глаза.
— Ну, — сказал он.
— Ну, — повторила она.
И вдруг — она увидела — в этих глазах промелькнул испуг, глубокая, безысходная тоска.
— Что с тобой? Задохнулся?
— Подожди минутку, — глухо сказал он. И, помолчав, совсем другим голосом: — Идем к автобусу. Там… лес по другую сторону шоссе. — И, будто оправдываясь, добавил: — Он не такой людный.
Надречная терраса была пустой. За гладью реки, за лугами с монашьими шапками стогов, за синими хвойными лесами полыхал, разливался, пророча ветер, тревожный закат. Жидкий багрянец лился на землю.
И в этом багрянце вставали дымные, насквозь золотые и сверкающие контуры невидимых кремлей.
Девушка взглянула на его лицо, залитое этим неземным светом. И воспоминание впервые в этот день встало перед ней.
…Часовня в далеком городке. Бронзовый ангел, возвышающийся над головами людей. А под ним, прямо на каменных плитах, разложен костер. И отражение, зыбкое, изменчивое, заливает кровью лицо этого ангела, делает его живым, угрожающим.
Из алтаря доносится резкий запах — людей не выпускают уже несколько дней. Люди сидят вокруг догорающего костра, который им позволили разложить. Старая женщина положила руку на голову девочки и добрым, безмерно добрым голосом говорит:
— Мы с тобой долго не увидимся, дочка. Но ты знай, свои быстро найдут тебя. Родина тебя не забудет. Помни, ты из России. Ты — советская.
А потом чьи-то руки, пахнущие жестким солдатским сукном, несут ее, а издалека доносятся голоса: "Мадонна, мадонна". Ее не забыли.
…Догорает закат, освещая лица тревожным, красноватым светом.
"Пожалей меня, сжалься, — хотелась сказать ей, — расплети мои косы. Вот я вся тут, перед тобой".
Но вместо этого она медленно пошла по узким в полумраке аллеям. Он шел за ней, боясь потерять ее в серой мгле.
И только на ступеньках террасы она остановилась возле мраморного льва, наклонилась над ним, глянула искоса на спутника.
— Это ты, — сказала она.
И поцеловала каменную умную морду.
Он стоял возле белеющего во мраке сфинкса.
— А это ты, — сказал он.
И его рука с трепетной нежностью погладила мраморную голову.
Потом они пресекли шоссе и вошли в молодой лес. Холодно светили во мгле белые, как девичьи руки, стволы берез.
Была тишина и покой.
Он видел, что ее глаза с ожиданием смотрят на него. Он чувствовал, что так больше нельзя, что она вызывает его на окончательный разговор.
И он решительно сел на пень.
— Слушай, — сказал он, — ты знаешь, почему я сегодня перегонял больного?
— Не знаю. Но ты будто хотел доказать что-то…
— И не доказал.
— В чем дело? Ты сегодня такой странный. Ты не можешь мне простить прошлого? Но я же…
— Глупость, — сказал он, — ты просто ничего не знаешь. Ты не знаешь, что я — конченый человек. У меня ангина пекторис. И необычно сильная.
— Что это? — спросила она. В самом звучании этих слов послышалось ей что-то угрожающее.
— Это болезнь. Грудная жаба. Она бывает обычно у стариков. Редко-редко у молодых, которые не по силам работали и много перенесли… И мне такая радость. — Он помолчал, потом добавил: — Страшно. И сам гипнотизируешь себя…
— Как это?
— Пока в кармане лекарства — припадки редчайшие. Но стоит забыть их дома и только вспомнить, как страх — и почти всегда припадок… Иногда в комнате не хватает воздуха. Хочется выбить окно. Конечно, это одна секунда, но кажется — века.
— Родной мой, — она опустилась перед ним на колени, — это все я виновата.
— При чем тут ты?
— Но я ведь теперь совсем, совсем не такая.
— Не надо, — сказал он. — Не думай, что я опускаю лапки. Я отчаянно сражаюсь, я очень хочу жить… — Он помолчал. — Я Тольке и другим этого дня в Архангельском не прощу.
— Но ты забываешь, что я с тобой… Я же тебя люблю.
— А я не могу, потому что тоже люблю. И смерть. И ты вдова. И наверняка нездоровые дети…
— Но ведь я тебя люблю.
Она говорила это так, будто хотела переубедить.