Страница 1 из 4
Владимир Короткевич
Идиллия в духе Ватто
Падали листья.
Иногда под порывами ветра листья осыпались тысячами, и тогда даже в воздухе слышался их шелест. А потом ветер стихал, и листья начинали падать по одному.
А земля шелестела звонко и настойчиво; вдруг кто-то невидимый начинал петлять под деревьями, вздымая ворохи красных, желтых, зеленых с лимонными прожилками листьев.
В этот прозрачный октябрьский день Архангельское казалось покинутым, как дача с заколоченными окнами. Была тишина и запустение.
Молодая пара вышла из автобуса, углубилась в парк. Мужчина шел рядом с девушкой очень прямой, смотрел на мир холодными, зеленоватыми глазами. Светлые брови насуплены, большой рот сжат.
Во всем его облике — чуть приплюснутом носе, желтовато-смуглой коже, буйной копне каштановых волос было что-то напоминавшее льва. Но не того льва, обязанность которого рыскать по пустыне, а того, которого опутали сетью и вот-вот унесут в клетку.
Потому что на этом лице было неповторимое выражение настороженности, ожидания и еще чего-то. Опытный сердцевед сказал бы, что это печать повседневной и закоренелой тоски.
А она была птичка-веселунья, маленькая, умненькая. Кожа молочно-белая, волосы чересчур жесткие и тяжелые. Глаза — удивительные: огромные, черные, с голубоватым блеском.
Эти двое держались слишком тепло для сестры и брата, слишком рассудительно для любовников, слишком предупредительно для мужа и жены.
Они оказались на внутреннем дворе запертого музея, где мраморный Ахилл с манерно отчаянным лицом держал умирающего Патрокла. Они не заметили этой манерности и приняли ее серьезно. Как всем людям, чрезмерно переполненным собою, им казалось, что другие тоже чувствуют глубоко и сильно. Даже одинокая старуха, что дремлет в шезлонге на террасе, даже этот мраморный Ахилл.
— Его изувечили. Он совсем не Патрокл, он крепостной, — сказала она.
— Да, — согласился он, — этот парень хотел строить, а его заставили овсянку собакам варить.
— Что ты, он музыкант, — запротестовала она, — видишь, какие пальцы. А насчет овсянки — правда.
Они шли сплошным тоннелем из кустарника, который спускался вниз, к гроту. И вдруг она с прерывистым вздохом припала к нему.
— Любимый, — сказала она, — мы одни. Как хорошо!
Он целовал ее, сначала сдержанно, потом все сильнее, все более нежно. Прохожий с толстым портфелем в руках оторвал их от этого занятия. Прошел, покраснев затылком, покачал головой:
— Ну и ну. Р-распустился народ.
Она посмотрела ему вслед и тихо сказала спутнику:
— У него портфель из мамонтовой шкуры.
Спутник засмеялся. Оба пошли дальше и скоро вышли на балюстраду. Безучастно смотрели на них лица мраморных богов и героев. Влажно зеленел под ногами партер.
Губы девушки внезапно вложились в манерную улыбку:
— У меня нет интереса к таким прогулкам. И супирант мой что-то молчалив. Совсем, видно, не любит.
Он, казалось, не слышал. И она поняла: что-то не позволяет ему шутить.
— Расскажи хотя бы, как твои дела. Шесть… нет, даже девять лет мы не виделись, — сказала она.
— Да. С пятьдесят первого.
— И что ты делаешь?
— Догоняю. Времени мало. Я и тогда сделал ошибку, что пошел в университет. Я же любил живопись больше всего.
— Чем занимался эти годы?
Он улыбнулся.
— Жизнь изучал. Всякое было. Сначала в шахтах работал, потом… Да это тебя не должно интересовать.
Лицо его передернулось, но девушка, казалось, не заметила этого.
— Мне двадцать семь, а я почти ничего не сделал. Сейчас вот портрет матери закончил, а потом есть у меня задумка. Историческая. Иван Ветер, изменивший друзьям.
Она внимательно посмотрела на него.
— Это о восстании?
— Да. Понимаешь, здорово должно получиться. Пестрицкий в парче и этот, посиневший, на снегу. Можжевельник такой, представляешь, дымчато-зеленый, небо тяжелое.
— Да, — сказала она, — это было историческое свинство: пушки против безоружных… — и провела взглядом по голым мраморным фигурам и как-то поспешно сказала: — Бр-р, как им холодно.
Вместе сбежали по ступенькам вниз, и тут, возле грота Екатерины, она снова прижалась к нему.
— Поцелуй меня.
— Не могу, — сказал он, — уж очень эта баба завистливо смотрит. Сглазит, пожалуй…
— Не шути.
— Да я и не шучу. Просто не безопасно мне быть с тобой. И тебе… тоже.
Она опустила глаза. Лимонные, багровые, ржаво-красные листья кленов пестрой мозаикой лежали на земле. Девушка нагнулась и стала собирать их. Парень помогал.
— Ты где остановилась?
— У родственников. Станция по Ярославской дороге.
— Знала, что я здесь?
— Недавно узнала.
— Удивилась?
— Не очень.
Парень протянул ей огромный, зеленый, в пунцовых точках лист.
— Видишь, красивый какой… Ты развелась?
— С кем?
— С Борисом.
— Чтобы развестись, надо сначала выйти замуж, — сказала она
— Это правда.
Снова начался звонкий шелест в воздухе. Она посмотрела ему в глаза.
— Прошлое не забывается. А наше было удивительным. Ты не писал, я понимаю, ты не мог. Но потом…
— Что потом?
— Потом, когда… боль прошла. Я узнала, что они возвели на тебя поклеп, что это они выжили тебя из университета, и не могла им простить. Я так ждала, мне было так трудно…
— Борис не виноват, — сказал он, — это все Толька, его дружок. Подумаешь, вакцина противочумная. Борец. Старатель.
Девушка содрогнулась.
— Это была величайшая подлость: наклеить на тебя, такого доброго к людям, тот паршивый ярлык. Но верила же. Потом мне сказали, что ты оскорбил, назвал дурочкой энтузиасткой.
— Потом драка была. Борька стукнул меня. И совсем неожиданно…
— Знаешь… это же я виновата. Это я сказала ему, что раньше мужчины знали, как им действовать в таких случаях. Он пошел неохотно, он очень любил тебя.
— Тебя он любил больше.
Она не слушала его.
— А потом Толька решил сделать такое. А я не могла помочь тебе. Не нашлось у меня силы, чтобы помочь тебе, своему врагу, когда увидела такую несправедливость.
— Ладно, — сказал он. — Чего там.
На спуске навстречу им стали попадаться больные из санатория. И девушка снова — в который раз — заметила, как нахмурилось лицо ее спутника.
Он заметил одного — высокого, нахохлившегося, сутулого. Высокий шел в самый конец аллеи, к последнему указателю. Шаги давались ему тяжело, но, видно, он упрямо хотел взять последнюю, полукилометровую дистанцию, словно только она и отделяла его от выздоровления.
И парень взял вдруг девушку под руку и быстро повел ее по аллее.
Быстрей. Быстрей. Все быстрей.
Она едва поспевала за ним и не понимала, что случилось, прижимая к высокой груди охапку влажных пестрых листьев.
Тот человек из санатория остался уже далеко позади, они сбежали вниз по замощенной кирпичами тропинке, взрытой и вспученной корнями тополей, которые жадно пробивались к воздуху, к жизни.
Это уже был не бег, а полет среди красных, будто кровью облитых, кустов. Ветки хлестали их по рукам; двумя кометными хвостами взлетали за спиной желтые и багряные листья.
И перед взглядом молодого человека встал призрак минувшего: бег двух молодых, здоровых оленей в чащобе осенней пущи. Ветвистые, закинутые рога оленя, белая "салфетка" его подруги.
Трубный крик оленя. Далекое эхо любви.
Тогда и он охотился. Зачем? Это же очень страшно зверю: чувствовать где-то, за каждым кустом, невидимого стрелка…
Они помчались мимо спортплощадки, засыпанной бронзовыми листьями, потом, так же почти бегом, стали подниматься вверх по откосу. И постепенно все более одухотворенным становилось его лицо. И когда они снова достигли аллеи, она взглянула на эти крылатые брови, на дрожащие ноздри, на сильную, как кузнечный мех, грудь и тихо сказала:
— Боже, если бы ты и тогда, на тех откосах, был таким. Ты бы их всех разбросал. Ты бы и меня переубедил…