Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 89



О скатерти света

Образ Пасхи как «скатерти света» одновременно прост и утешителен. Свет, который на Рождество явился точкой-звездой, затем разошелся «созвездием» отшельников, питомцев Иоанна Крестителя, который затем, на Сретение, которое есть двоица и луч (сознания) протянулся линией, которая затем над пропастью Великого поста так натянулась, так утончилась, что стало ясно, что эта линия есть человеческая жизнь, что это время жизни так натянулось и утонилось, — этот свет, все прибывая, встретился наконец и переплелся с множеством других таких лучей. И составилась, соткалась скатерть света, которой уже не грозит обрыв одной нити, одной жизни, не грозит смерть, и стало быть, мы бессмертны.

Умение русского человека праздновать смерть и несчастье Пушкина и раньше восхищало (сердило, вызывало на злые насмешки, отталкивало). Но почему несчастье? Пасха была — и есть — праздник омовения глаз, прозрения к большей жизни. Как будто в отвердевшей за зиму коже отворяются разом сто глаз. И в каждый льет белым. Колотит колокол, тонкий дребезг колокольчика, пущинского зимнего чуда, теперь в его звуке умножен: времени прибыло достаточно, чтобы в нем спастись.

С утра по темной зале ходили блики. Белела горка кулича, белел творожный стаканчик, который Арина вынесла из дверей, закрывая фартуком от его арапского глаза, а потом поставила на стол, засмеялась. Христос воскресе.

Давай, барин, целоваться!

Давай, няня.

Теперь и он был как будто многое, многие, многих — Пушкин, царь, минус-царь, поэт, юродивый, народ, Москва. Равновесие композиции, хотя бы в замысле, достигнуто.

В апреле к нему приехал Дельвиг; теперь для Александра всякая встреча с прежними друзьями была, ко всему прочему, проверкой — точно ли он так переменился, или эти душевные перестроения ощутимы только изнутри?

Дельвиг был одним из тех (числом немногих), кому Пушкин показал свои наброски «Годунова». Душевный друг немного после них пошевелился, улегся на диван и, точно колода, двое суток на нем пролежал, толкуя про чигиринского старосту Рылеева.

Как можно было не заметить перемены, когда вся природа Пушкина теперь другая, что он обоюдосторонен, светел, бесплотен, плотен и бессмертен.

Плотность стала теперь его поэтическим девизом: обнаженность и вес слов.

Даже привычные просьбы брату — прислать из столицы книг и к ним впридачу предметов бессловесных — сделались вдвое плотны (письмо от 23 апреля): «Фуше, œuvres dramatiques deSchiller, Schlegel, Don Juan (последние 6-я и пр. песни), новое Walter Scott, «Сибирский вестник» весь — и все это через St. Florent, а не через Слёнина. — Вино, вино, ром (12 бутылок), горчицы, Fleurd’Orange, чемодан дорожный. Сыру лимбургского (книгу об верховой езде — хочу жеребцов выезжать; вольное подражание Alfieri и Байрону)».

Долго ли он готовил этот список? Нет, выпалил сразу. Тут все так подряд и плотно, что кажется,Walter Scott пишет в «Сибирский вестник», отчего в голове являются географические химеры, а выездка жеребцов есть подражание Байрону (почему нет?). Еще и дорожный чемодан, точно всю эту мешанину Пушкин хочет затолкать в чемодан и податься в бега. Зачем вся эта скороговорка? Затем, что у него Дельвиг, прежние слова ожили и запрыгали с языка, но вот уехал Дельвиг, над головой простерлись едва голубеющие небеса, реки вышли из берегов; он опять один, один как Робинзон.

Кстати, Робинзон на своем острове читал Библию и праздновал Пасху регулярно, чем и спасся.

VII

Протяжение земного, будничного времени после Пасхи вызывает какое-то детское недоумение. Точно из-под ковра самолета, на котором только что народ летал всем миром, выехала тень.

Краски ожившего леса мешаются с легкими на подъем духами. В березовой роще, в низине, собираются ведьмы и водят хоровод.



В апреле годовщина смерти Байрона. Тогда, год назад, на юге, эта новость поразила Александра. Хромец, прыгая с острова на остров, меняя в стихах своих эпохи, точно листая страницы, добрался до Эллады, перепрыгнул через горы и исчез — куда, зачем?

Теперь Пушкин идет в церковь и заказывает в его память молебен. После зимовки он отогрелся, отмяк душой и уже не задает вослед Байрону вопросов — куда он и зачем.

Поп, Илларион Раевский, по прозвищу Шкода, молебен отслужил и вручил поэту просвирку в память «раба Божия, болярина Георгия». Ни тот ни другой и не подумали улыбнуться. А чему тут, собственно, улыбаться?

Придя домой, на листе рукописи, как обычно, среди виньеток и зачеркиваний, Пушкин нарисовал портрет усопшего англичанина Георгия. Срисовал из книги. Портрет отличается от привычных пушкинских зарисовок: все они в профиль — этот в три четверти. Важное различие; во-первых, один этот поворот показывает, что рисунок сведен с образца, во-вторых, так в обычно «плоские» росчерки Александра характерным образом вторгается искомое нами пространство: поворачиваясь в три четверти, Байрон «отрывает» физиономию от листа, выставляет нос в воздух. Романтик Георгий оказывается «реалистическим» образом опространствлен.

Пушкин, стремясь подчеркнуть это выставление бумажного героя вон из страницы, наводит на нем светотень, причем не просто штрихует лоб и щеки Байрону по кругу, но различает грани на лице героя. Пушкину удается «архитектурный» рисунок (специалисты меня поймут). И, хотя линии его медленны, видно, что руку ведет не мысль Александра, но желание совпасть с образцом, гравированным портретом из томика Байрона, все же общее впечатление — изъятия героя из бумаги на свет божий — остается.

Пушкин сам себя извлекает из бумаги в мир больший. Он пишет, отбрасывая тесные, непоместительные отрывки, бракуя сцену за сценой именно из-за их ощутимой неполноты, «вырезает» из себя прежнего и «плоского» вещь, прежде не виданную: текст в пространстве.

Рисовал Александр хорошо; и без этих предположений Байрон в три четверти легко мог у него получиться.

О Георгиевской «лестнице в небеса»

О Георгии-победоносце (22 апреля по старому стилю), о нашем Георгии, не о Байроне, хотя и тут дни сошлись близко.

Переходящий праздник Пасхи оставляет позади себя в календаре некоторого рода «тень»: апрельские дни и ночи, когда оживают по весне в душе народной языческие духи, бродят по некрещеным закоулкам леса, по изнанке дремучей финской природы. Крестьяне слышат сквозняки языческого духа (все мы их слышим) — весна идет, льется по долам и низинам новым временем, вешней водой. Календарь в эти дни как будто двухэтажен.

Но вот является святой Георгий. Он затем и нужен северянам, чтобы крестить лес и поле окончательно. В отличие от Пасхи он имеет постоянное место в календаре: таков его остров, каменный валун посреди моря травы. В церковном календаре Георгий — конник, рыцарь с копием, в народном — пастух с кнутом. Этим кнутом-копием святой Георгий-победоносец хлыщет вдоль и поперек (крестит) обстоящую его нечисть, водных духов и лесных дриад.

Только после майской победы Георгия русский дух поднимается окончательно над финской почвой; начинается подъем, счастливое нарастание света. Согласно стереометрии календаря, начинается подъем пасхальной плоскости, «скатерти света» — в объем, пространство, ктрехмерию Троицы. Это самый оптимистический сезон в нашем году. Все обещает рост и умножение духа.

Русские цари, давно угадавшие этот общий подъем, предпочитали венчаться на царство в мае. С первой ступеньки, от дня Георгия они шагали вверх, порываясь поддеть короной близкое синее небо.

Небо, однако, поднимается еще скорее царей, на головокружительную высоту.

Что же Пушкин, сам растущий в цари? Великомученика Георгия, сам того не сознавая, помянул вместе с Байроном. Почему нет? Англичанин — богохульник, бродяга, романтик — погиб, точно крестоносец, в борьбе за свободу православной Греции.