Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 89



Это «оглядывающийся» текст, эссей с глазами; он желает захватить в своем обозрении возможно больше пространства. Поэтому, перед тем как двинуться на северо-запад (Москва — Тверь — Петербург — Рига и далее Германия), мы смотрим на юго-восток, в «государство» Пугачева — не от него ли бежит в Европу уроженец Симбирска Карамзин?

Как-то раз в компании друзей я заехал в усадьбу Баловнево, что расположена довольно далеко к юго-востоку от Москвы на берегу Дона [8]. Это еще не пугачевские места, но до них уже недалеко, их «видно» на восток, поверх плоской, низко лежащей равнины, которая простерта за Доном на левом его берегу.

Мы двигались по возвышенному правому «берегу». Внезапно среди редкого леса, высоко поднявшегося своими отдельными косматыми головами, нам явился собор [9] — огромный, кирпичный, полуразрушенный, но оттого только более величественный. Такого прежде я не видел. В смешении его стилей преобладали европейские: готика, ренессанс, барокко. Громадный красный параллелепипед собора был слабо отделан; одним углом как будто наклонен над землей. Он не был брошен; внутри собора, точно во чреве кита, четырьмя строителями велись работы. Их усилия были незаметны на фоне гулких залов, осевших потолков и дыр во все стороны света, но сами собой ободряли. Трубы, составленные из полиэтиленовых мешков, точно кишки кита, пульсируя, гоняли горячий воздух вверх и вниз. Собор был жив (надеюсь, и теперь жив), нелеп и на первый взгляд абсолютно ненадобен среди пустынного леса. Мы взошли на одну из колоколен, сколько могли вверх, и выглянули в готическое окно: вокруг расстилались поля, местами расчерченные пашней; по краю одного из них, беззвучно пыхтя, полз трактор. Вдалеке, наполовину закрытая туманом, солдатом на карауле стояла водокачка. Жилья не было видно и на двадцать верст. Зачем он встал здесь, этот кирпичный левиафан?

Не зачем, а когда: после Пугачева. Тогда юг России, опаленный бунтом, словно завоеванная страна, был поделен Екатериной на наместничества и спешно, и вот так нелепо, начал укрепляться пространством. Хозяином Баловнева был тульский наместник Муромцев. Средств к строительству «домашнего собора» у него было довольно.

Точно балуясь, он возвел этот куб в Баловневе, ненадобный ни для чего другого, кроме как демонстрации «правильных», вечных устоев северной христианской империи. Но как послепугачевский наместник возвел этот остов, этот фрагмент пространства, так он и остался — осколком, скалой на берегу темного русского «моря».

Вернемся к Карамзину. Тогда, в его эпоху, огнем и кровью нарисовался этот берег империи. Его омыло не просто «море» бунта, отмеченное на историко-географической карте, — нет, этого мало. Иначе не поднялся бы этот странный красный куб. Основание его кирпичной скалы омывает «море» русского сознания. В нем родятся бунты, из него, точно из Тартара, выходит Пугачев. Он появляется из «моря», не знающего порядка языка. Это отлично различает переводчик, переместитель слов Карамзин.

Древний, дикий язык валит с востока неоформленной сырой горой, толкает в спину Карамзина, который собрался (потому и собрался) в Европу.

Поверх «моря» протоязыка плавает щербатовская льдина, и в центре ее звездой дорог рисуется Москва.

Таково зрелище русского мира (как моря).

Карамзин должен был знать, что такое это «море»: он родился на его волжском берегу.

На фоне Пугачева его просветительский проект выглядит попыткой кристаллизации русского сознания посредством рефлексии, «немецкого» переоформления русского языка. Через строительство идеального «государства языка», способного удержать лаву (ментального) русского бунта.

Наверное, если бы от него потребовалось выразить свою идею в политических образах, он высказал бы нечто подобное, что-то в духе «государства языка». Но Карамзин такого не высказывает; мы можем только предположить, наблюдая его московские сборы, какие чувства у него в тот момент вызывает Москва, эта вечно спящая и только по утрам и вечерам во сне улыбающаяся, наполовину погруженная в лед гиперборейская столица.

Все это схемы и предварительные построения: в конце концов, это книга о путешествиях. Довольно метафизики, прочь мысли о бунте, о прорве пугачевщины и московской ледяной полынье (Ленц еще жив), — Карамзин едет в путешествие, о котором давно мечтал.

Он более всего алчет увидеть великих писателей, чьи сочинения пробудили в нем первые движения души.

Слава Богу, есть чудаки, которые готовы следовать за своей мыслью буквально. По одному их перемещению, жесту, по всякому приключению в дороге можно с уверенностью судить о предметах самых отвлеченных.

Итак, Николай Карамзин, просветитель, устроитель языка, едет за границу, чтобы оттуда во всяком смысле слова оглянуться на Россию. Он не просто выстраивает логические цепочки, но прямо их иллюстрирует, следует им дословно — движется явно, пересекает реальное пространство. Это уже не условное, но видимое действие, прямо положенное на географическую карту.

На ней, по его убеждению, должно «прозреть» современное русское слово.

VI 

Итак, в мае 1789 года Карамзин выезжает из Москвы в Германию и затем в Швейцарию (дальнейшие его порывы и повороты будут совершаться по ходу странствия; их впереди немало).

Свой выезд из дому он не описывает [10]; сразу стремится взглянуть на Москву извне. В этом есть своя логика: не так просто выбраться (мыслью) из Москвы.

И с первым же шагом за ее пределы выясняется, что Москва составляет и на всем протяжении пути так и будет составлять центр притяжения его мыслей, его души. На всем протяжении странствия эта точка тяжести будет ясно ощущаться у него за спиной; с каждым шагом удаления от нее значение Москвы будет возрастать в его памяти.



Местечко под названием Черная Грязь на петербургской дороге, которое отметило не одно поколение русских странников, — оно представляет собой более чем своеобразный шлагбаум на выходе из столицы: здесь русский путешественник расстается с Москвой. Карамзин наблюдает это место с печальной улыбкой: вот вам черная соринка на веке у Москвы. Открыт ли ее глаз?

Свои глаза теперь с усердием он протирает: такова его церемония прощания с Москвой.

Из этих дорожных жестов, будто бы нечаянных, из незаметных мелочей, которые, однако, способны уловить всякое движение души путешественника, в основном и состоит его рассказ. Так он смотрит — улавливая малейшие токи мысли, постоянно отмечая перемены своего чувства: он сентиментальный путешественник [11].

Карамзин планирует стать первым оптиком русской души.

Вот и сейчас: достигнув московской заставы, Карамзин встает во весь рост в шаткой бричке и во все глаза (окуляры души) смотрит на город. Различить Москву непросто, тем более что накрапывает дождь, к тому же странник наш в слезах после прощания с домашними и проводившим его Петровым (он вообще силен поплакать, таков его настрой: без слез счастия или печали событие представляется ему не вполне состоявшимся).

Зрение наблюдателя застилает соленая влага.

Москву не видно, око ее закрыто, она спит — но и невидимая, она захватывает сознание странника, мысли его тонут в московской глубине.

Дух путешественника замирает при взгляде в сторону Москвы — на то белесое грозное облако, которое сейчас представляет ее видимость, — бездна и есть, одно слово бездна.

Есть ощущения пространства, которые не менее важны, нежели его прямая видимость. Русский путешественник, проливая слезы, сейчас, в это мгновение, принимается за учебу нового письма. Русское письмо только во вторую очередь рассказ о видимом пространстве, в первую — о невидимом. В нем правят образы, рисунки и чертежи души.

8

8 «Экспедиция 10-го года» литературно-исследовательской группы «Путевой Журнал» (Андрей Балдин, Рустам Рахматуллин, Геннадий Вдовин, Владимир Березин). Задачей экспедиции было повторение последнего маршрута Толстого из Ясной Поляны в Астапово в октябре — ноябре 1910 года.

9

9 Владимирская церковь; откуда в усадьбе возьмется собор? Но эта церковь оказалась столь велика, так превосходила в своем размере барское имение, от которого к тому же остались одни фрагменты, что осталась в моей памяти собором. Пусть так и остается в этом тексте собором: это образ, значение которого в свою очередь превосходит локальное значение церкви в Баловневе, равно и самого Баловнева.

10

10 Первое письмо, составившее начало книги «Письма русского путешественника», Карамзин отправляет из Твери в Москву 18 мая 1789 года; постоянные его корреспонденты — супруги Плещеевы. Первая часть книги описывает странствие русского путешественника «вверх» от Москвы до горной Швейцарии. Она выйдет отдельным изданием, вскоре после его возвращения на родину. Вторая часть, путь «вниз», письма из Женевы, из Франции и Англии, долгое время будет лежать в рукописи и увидит свет только после начала царствования Александра I.

11

11 Один из кумиров Карамзина — английский писатель Лоренс Стерн. Николай Михайлович называет его Лаврентием. В «Письмах» Карамзина часто встречается Йорик, герой книги Стерна «Сентиментального путешествия по Франции и Италии».

«Путешествие» было издано в Англии в 1768 году — в год смерти Стерна; сочинение не было закончено. Но даже и в таком виде книга совершила переворот в литературном сознании Европы. По одному своему названию она дала официально признанный старт литературе сентиментализма. В России эта книга была переведена в 1783 году (перевод Д. Аверкиева). Некоторые источники называют 1789 год — это мало вероятно: в таком случае она должна была появиться до мая месяца этого года и произвести должный эффект, поскольку уже в мае с «Путешествием» Стерна под мышкой Карамзин отправился в путь. С другой стороны, наш полиглот мог взять немецкое, французское, английское издание Стерна; к тому моменту каждое из них было уже знаменито.

На русского читателя (тем более писателя) «Сентиментальное путешествие» произвело сильнейшее впечатление. Не для одного Карамзина эта книга составила своего рода путеводитель — не географический, нет, именно сентиментальный, по тайникам, закоулкам и «достопримечательностям» собственной души. Ею был увлечен Радищев, переведший Стерна на свой пламенный лад, Одоевский, Пушкин, впоследствии Лев Толстой. Для Толстого, увлекавшегося Стерном в детстве и юности, «Путешествие» стало учебником, первым образцом для подражания. Мало кто оказал столько влияния на оптику русского языка, сколько этот англичанин. Карамзин едет в Европу, не выпуская его книги из рук: она как будто свернута рулоном и Николай Михайлович часто смотрит «через» нее на Европу, точно через подзорную трубу.