Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 89



Тут следует хоть несколько рассудить об этих граненых немецких формах языка, об их пространственном свойстве, о «воздухе», обитающем между ними, который «воздух» позволяет смотреть в этот язык, как в зеркало, видеть его насквозь и в нем отражаться.

Нужно заметить, что немецкий, образцовый для Карамзина язык обрел указанные «воздушные» свойства к тому моменту относительно недавно. На том же протяжении, что и русский, то есть с начала XVIII века, немецкий язык последовательно и осмысленно перестраивался.

Эта перестройка, как и в русском языке, началась с переводов. Немецкая литература, в первую очередь поэзия, в ту эпоху принялась активно осваивать античные формы. Переводы с греческого, которыми занимались уже упомянутый Клопшток и его соратники, революционным образом расширили ее грамматический арсенал. Затем от переводов поэты перешли к опытам в собственном слове, обрабатывая его, связывая и укрепляя новообретенными греческими «конструкциями».

Это были «конструкции» времени. Глаголы, освоившие новые формы, пронизали прежний язык ясно прочерченными связями по всем направлениям прошлого, настоящего и будущего. Прежний язык как будто оделся строительными лесами [4] — и выровнялся, стал по этим направлениям прям, прозрачен и светел. Это была архитектурная перестройка слова.

Немецкий язык не просто прояснился, но «прозрел» во времени — соотнес себя с иными эпохами, в первую очередь с ушедшей античной (что и требовалось по ходу этой, по сути, ренессансной акции). Большее время ему открылось, явились поводы для масштабной философской рефлексии, умножению пространства сознания.

Так же и по той же причине переменилась тогда и сама архитектура, не только немецкая, но вся европейская. Архитектура вновь «вспомнила» об античности: наступила эпоха классицизма. Архитектура оглянулась во времени, вновь приняла в действие арсенал античных ордерных форм. И — время видимо стало большим, оно широко раздвинулось, обнаружив «воздух» истории между античностью и новой Европой.

Мраморный остов античности, преодолевший разрыв эпох, явил себя в архитектуре — и непременно в литературе, что составило одно общее действие, просветительское в прямом смысле слова. Единое самосознающее действие совершили на протяжении XVIII века немцы: наградой им был отрефлектированный, насыщенный пространством самосознания новый немецкий язык.

Как же было не оглянуться русскому переводчику и поэту в это новое, на его глазах построенное светлое помещение соседнего языка? Немецкий опыт грамматической «воздушной» перестройки вдохновил Карамзина (не его одного). Он пожелал того же для русского языка и исторического сознания.

Для нашего отечества освоение пространства (памяти) было тем более необходимо. Россия со времен Петра как будто потерялась среди эпох; язык ее двоился. Наполовину она существовала еще во втором Риме, в поле византийского времени, в принципе отличном от европейского.

Потребности Нового времени, его темп и ритм влекли Россию в новые (ментальные) пределы. И если устный русский язык с трудом, но поспевал за этими требованиями, то русский письменный явно отставал, влачился тяжело и грузно, порождая на каждом повороте громоздкие переходные формы, которые теперь впору разбирать со словарем. Его удерживала уже упомянутая диглоссия, обязанность следовать в области церковного служения языку исключительно церковно-славянскому.

Спор XVIII века между двумя русскими языками, устным и письменным, шел о настоящем времени, той грамматической категории, которая отвечает за верное отражение в «зеркале слова» сегодняшней, сиюминутной, мимо текущей жизни.

Это был не формальный, не узкоспециальный спор, касающийся понятного только специалисту правила словосложения, но существенный, важный для всякого мыслящего человека мировоззренческий спор. Понятия «сейчас» для церковно-славянского языка не то чтобы не существовало, нет, он обладал известным набором инструментов для отображения настоящего времени, но само это настоящее время было для него определенно вторично. Для древнего языка «настоящее сейчас» и обитало в древности: в континууме евангельской эпохи.

Как же было поспеть русскому письменному языку XVIII века — с таким настроем, в таком раздвоенном состоянии — за языками Европы и даже своим же устным русским? Никак; он отражал «старину».

Пространство «старины», в которое помещал своего пользователя церковно-славянский язык, предполагало иные формы движения, схождения и расхождения времен и смыслов. Не «успевание», но «успение» его более интересовало, при этом (как справедливо отмечал в своих заметках Карамзин, исследуя несовпадение двух русских языков), указанное «успение» означало вовсе не «успеть» в смысле «поторопиться», но, напротив, «уснуть», замереть во времени.

Ко времени Карамзина расхождение двух русских языков сделалось определенно деструктивно. В таком случае очень вовремя является нашему «оптику», литератору, переводчику идея языкового «зеркала», связующего — как у доказавших правоту подобного подхода немцев — эпохи тогда и сейчас. Отсюда является идея развития в России грамматической и вслед за тем мировоззренческой рефлексии: в новом письменном языке, сохраняющем способность к различению своего «тогда», должна была открыться та Россия, что жила «сейчас».

Для этого наш «зрячий» искатель, переводчик в пространстве, Карамзин разбирал и собирал у себя в кабинете части оптической (поэтической) машины русского и немецкого языков. Не столько для поэзии, сколько для просвещения сознания как такового требовалась России новая машина из слов.



Вовремя явился этот «зрячий» переводчик. Россия в диалоге языков должна была оглянуться на себя. Взглянуть на себя со стороны через немецкое, до блеска отполированное «зеркало» — только что успешно отразившее и тем вместившее в свое смысловое поле пространство мировой истории.

И — настоящий момент, пространство «сейчас».

России прежде всего необходимо было проснуться во времени и пространстве «сейчас».

Великая идея.

Далее следует вывод, сам собой разумеющийся, вывод в духе эпохи, для которой механика мысли обязана быть продолжена механикой прямого действия.

Карамзин собирается в Германию, в большое заграничное, «зазеркальное», «запредельное» путешествие.

IV 

Путешествие, полагает он, есть лучший повод для обозрения чужих земель и нравов и непременно, если в дорогу отправляется человек мыслящий, — для самообозрения, для поселения в своей голове философского и исторического пространства.

Вот, кстати, вопрос: насколько в этом проекте сказалось влияние масонов? Их советы были попутны. Карамзин собирается в Европу на деньги, полученные после продажи отцовской вотчины близ Симбирска. Он едет сам; его поездка была в большей степени обязана живому любопытству, нежели наущениям Новикова и его братьев. Он везет их письма, обещает по пути выполнить просьбы и поручения, но главная цель — его собственная: следить за словом, наблюдать слово в Европе и Европу в слове.

Его приятель и единомышленник (наверное, единомышленник) Ленц, предваряя поездку, рассказывает Карамзину сказку: что такое есть чертеж «пресветлого континента Европы».

Это инструкция весьма возвышенная; своего рода путеводитель, — кстати, Николай Михайлович на большей части своего пути будет ему прилежно следовать.

Итак, сказка Ленца. Есть возвышенный и светлый центр у Европы — Альпы, восставшие к самому небу срединные горы европейского мира. От этого центра во все стороны симметрично расходятся невидимые румбы (сознания), как если бы поверх континента была помещена огромная звезда — не морская, напротив, небесная. Лучи высшего знания бегут от нее на север, юг, запад и восток.

Ввиду этой волшебной звезды схема движения паломников по Европе должна быть такова: необходимо подняться каждому со своей стороны по ступеням Европы к верхней кромке Альп, совершить духовное восхождение. Конечной целью паломничества является Гельвеция (Швейцария) и в сердце ее Рейхенбахский водопад.

4

4 Эту метафору мне привел и расшифровал Алексей Прокопьев, поэт и переводчик с немецкого. Строительные «леса» языка, греческие грамматические конструкции, по его словам, послужили делу перестройки немецкого языка дважды. Сначала они составили прежнему языку подобие внешнего каркаса, сообщив ему тем самым саму идею пространства сознания, а затем так и остались в его обновленном сооружении, сохранив свою конструктивную и «оптическую» функцию. (См. на эту тему эссе «Конькобег и гармонист», Октябрь, 2002, № 12.)