Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 73

Похороны устроила школа. В музыкальном зале был выставлен гроб, окруженный венками, все Генкины соклассники и соклассницы были в черном, остальные ученики – с траурными черно-красными лентами на рукавах. При жизни Генке, может быть, и не довелось бы услышать о себе столько хорошего, сколько было сказано в надгробных речах его учителями и сотоварищами: он был примерным учеником, имел по всем предметам только хорошие и отличные оценки, на городской олимпиаде по физике получил грамоту, активно участвовал в общественных делах, редактировал школьную стенную газету. Всегда с успехом выступал в художественной самодеятельности, читал Маяковского: «…А в нашей буче, боевой, кипучей – и того лучше!» Антон и половины не знал того, что было сказано на траурной церемонии в похвалу Генке.

Генка лежал вытянувшийся, необычно серьезный, даже не похожий на себя. Повзрослевший. Словно бы в те часы, что в нем боролись между собой жизнь и смерть, ему сразу прибавилось два или даже три года.

Девочки плакали.

Перед выносом гроба из зала на улицу, к грузовику с опущенными бортами, вокруг него потянулась вереница всех присутствовавших на прощании. Некоторые из учеников клали Генке в гроб, на его накрытые кружевной тканью ноги, веточки желтой мимозы; в городе еще не было никаких цветов, только мимозу можно было отыскать на базаре, у торговцев, привозивших ее в чемоданах с Кавказа.

Антон тоже прошел мимо Генки – с одной его стороны, с другой. В глазах его все расплывалось, в них были слезы. Ему было жаль Генку. Словно и не было у них ничего, – ни ссоры, ни драки, ни последующего, с затаенной враждебностью, отчуждения.

Школьные годы и все в них происходящее вспоминается с интересом, даже любовно, уже тогда, когда побелеет или станет безволосой голова. Когда одних из детских товарищей уже нет, а другие, как сказал известный поэт, далече. Когда кто-то из давних Колек, Мишек, Васек, Петек вышел в профессора, а другие стали известными, увенчанными заслугами, званиями и премиями инженерами, врачами, писателями и художниками.

Ни профессором, ни известным деятелем науки или искусств Антон к концу своей жизни не стал. Но он и не стремился к каким-либо высотам, ему было достаточно того, что совершил он с теми скромными способностями, что отпустила ему природа и главный распорядитель всей земной жизни – Бог. Но он иногда думал: а вот кем бы стал Генка, если бы его не постиг такой ранний конец. Вот он был, наверное, прогремел. Вполне возможно – превратился в большого инженера-энергетика; в последнее свое время он все возился с какими-то батарейками, которые сам же и мастерил, собирал из них другие батареи, большой емкости, и они у него что-то крутили, двигали… И не зря же он отхватывал на олимпиадах и конкурсах первые премии, роскошные грамоты на листах плотной ватманской бумаги с золотым тиснением. Значит, были способности, и, надо полагать, немалые.

А может быть, размышлял иной раз Антон, случилось бы иначе, возобладала бы другая сторона Генкиного характера, личности, которая была в нем так сильна и уже так напористо о себе заявляла: потянуло бы его в политику, в общественную деятельность – командовать, распоряжаться людьми, взбираться все выше и выше по лестнице чинов и званий.

Генка учился в школе, значившейся в городе под номером девять. Большое просторное здание, бывшая гимназия царских времен. Внутри чугунные лестницы с узорами перилами, полно воздуха, света, потому что окна высотой в два человеческих роста, и стекла в них не простые – так называемые «бемские», прозрачные, будто в окнах и нет вовсе никакого стекла. Странно, но в революцию их пощадили, ни один демонстрант не запустил в гимназические окна традиционным оружием пролетариата – булыжником. Один из учеников этой великолепной девятой школы, почти Генкин соклассник, с которым Генка, конечно же, был знаком, общался, может быть, они даже тесно дружили, на поприще общественной деятельности пошел очень далеко и высоко: руководил всесоюзным комсомолом, возглавил самое грозное, всесильное учреждение страны – КГБ, председательствовал в профсоюзах, секретарствовал в ЦК партии. В конце правления Хрущева, когда тот окончательно зарвался в своем «волюнтаризме», то есть в полном монархическом самовластье, этот воспитанник девятой школы создал в среде высших партийных и государственных лиц против надоевшего всем Никиты тайный заговор, и, как писали газеты, даже пытался сам стать во главе государства…



8

Этот год – с переходом из седьмого в восьмой класс – запомнился Антону еще и тем, что в один из дней «золотой» осени ему выпало испытать такой конфуз и позор, что случай этот остался в нем на всю его дальнейшую жизнь, ничто не могло стереть его из памяти. Кто-нибудь другой, скорее всего, отнесся к подобному происшествию как к пустяку, тут же выкинул бы его из головы и из сердца. Но Антон был устроен иначе: физические раны, царапины, ушибы он переносил легко, они быстро на нем заживали, многие же раны души не затягивались годами, а то и оставались навсегда.

Был конец дня, светило низкое оранжевое солнце. По городу плыли винные запахи желтой листвы, уже начавшей слетать с деревьев. Во многих местах она покрывала тротуары и мостовые сплошь, дивными узорными коврами с таким богатством красок и оттенков, какое не у каждого живописца найдется на палитре. Антон находился во дворе, подкачивал с Толькой Данковым шины его велосипеда, собираясь на нем покататься. И вдруг увидел входящего во двор Володьку Головина, своего одноклассника. Антон удивился: Володька редко его посещал, особой дружбы у них не было. Но тут же Антон удивился еще больше: следом за Володькой шли две девочки из них класса – Мальва и Галя. В синих плащах, чуть-чуть различавшихся тоном, в каких они еще ни разу не появлялись в школе, черных лакированных туфельках, должно быть, тоже новых, приобретенных специально для праздничных выходов, танцевальных вечеров, прогулок по городу. Головы не покрыты, волосы у обеих до плеч. Мальва – светленькая, как овсяной колосок, у нее и глаза были светлые, а васильковые; Галя, в соответствии со своим именем – темноволосая, глаза – как два агата, только что омытые пеной морской волны, в них всегда мерцал какой-то особенный, загадочный, влажный блеск.

– А мы за тобой! – весело сказал Володька, улыбаясь во все свое широкое, толстогубое лицо с бараньими кудряшками надо лбом. – Пойдем с нами в кино. В «Пролетарий». Начало в шесть, «Человек-невидимка». Говорят – мировой фильм! Ты видел? Ну и мы не видели. Вместе посмотрим.

Антон онемел. Такое ему и во сне не снилось: пойти в кино с Мальвой и Галей. Да еще при этом они сами зашли за ним домой с Володькой Головиным!

Мальва и Галя были их тех девочек, что нравились Антону. Он был влюбчив, постоянно пленен не одной, так какой-нибудь другой девочкой из своего класса или соседних. Мог влюбиться мгновенно, например, на катке, увидев скользнувшую мимо в потоке катающихся ладную фигурку в плотно обтягивающем шерстяном трико, вязаной шапочке, и потом долго мучиться, приходить на каток в надежде увидеть пленившую его девочку снова, узнать ее имя, кто она, из какой школы. Его могли волновать, притягивать его внимание, тщательно им маскируемые взгляды сразу несколько девочек, как-то равноправно, без соперничества, уживаясь в его душе, в его чувствах.

Но при всей своей быстрой влюбчивости в гораздо большей степени он был робок, стеснителен, не уверен в себе. Еще мешало, что всегда он был неважно одет. Он это знал, всегда об этом помнил, всегда в школьной массе видел себя как бы со стороны. Многие из ребят в классе уже носили, даже по будням, галстуки, приходили на школьные вечера в праздничных костюмах, он же всегда был в одном и том же. Попросить родителей приобрести ему что-нибудь поновее, получше из одежды и обуви он не мог, семья жила бедновато, отец последние годы болел, перешел на пенсию, а песни для почтовиков, как и вообще для служащих, были малы, просто мизерны, – о каких обновах для сына могла идти речь? И в силу этих двух причин – своей природной стеснительности и понимания своего не слишком приглядного вида. – Антон никогда не решался подойти к тем девочкам, к которым его влекло, чтобы знакомство стало ближе, прочней. Он держался в стороне от них, уделом его было обожать и восхищаться издали, тая свои чувства в себе нераскрытыми и неузнанными для тех, кто их возбудил.