Страница 35 из 36
Валерий Павлович побледнел.
— Что, братец? Ноздри раздул? Ноздри будешь потом раздувать. Завтра тебя об этом Алешка спросит. Господи боже ты мой милостивый, — с тоской сказал Крупенин. — Ведь я же когда-то что-то знал! Я же много знал когда-то! Куда же делось? Вот куда!
И тяжелой пепельницей из уральского камня он запустил в зеркало полубуфета. Стекло посыпалось. Заглянула испуганная Лариса Александровна. Снегирев махнул ей. Она закрыла дверь.
— Послушай, Василий...
Крупенин отвел его сильной толстой рукой.
— Уйди. Ты у меня сына отнял.
— Здравствуйте.
— Добрый вечер. Уйди, черная душа.
Крупенин вытер платком мокрое лицо.
— Опровержение напечатал? А ему на твое опровержение...
— Кому ему?
— Не знаешь? Лепесткову, братец кролик. Слыхал?
— А Лепестков при чем?
— А Лепестков при том, — медленно выговаривая, ответил Крупенин, — что он книгу написал. Не знаешь? Э, братец кролик, значит, ты уже не у дел! А ведь там и о тебе. И обо мне. Короче говоря, о всей нашей славной когорте.
— Черта ли напечатают такую книгу!
— Ну да, сегодня не напечатают. И завтра. А послезавтра, смотришь — вот она! Видишь, какое дело, милый. Ведь ее весь мир будет читать! Конечно, нам с тобой на весь мир... — Он опять повторил то слово, — так ведь ее Алешка и Женька будут читать. Вот что худо, братец кролик. Вот что худо! А Остроградский? — двинувшись на Снегирева толстой, мясистой грудью, набухшим лицом с выкатившимися глазами, спросил он.
— Что Остроградский?
— А то, что я завтра же поеду к нему.
— Зачем?
— Ах, зачем? Ты же хотел, умный человек, чтобы я к нему поехал? Затем, что я ему все расскажу! Стану на колени и лбом об пол, как перед образом господа нашего Иисуса Христа. Все расскажу!
— А ты думаешь, он не знает?
— Знает. Все равно. Это мне надо, а ему на нас...
До поздней ночи Снегирев провозился с Крупениным. Он ругал его, пил с ним, снова ругал. Он уговорил его принять прохладную ванну — и ушел без сил, когда Василий Степаныч захрапел на полуслове, опустив всклокоченную голову на грудь и уютно сцепив руки на животе, выпирающем из пижамных штанов.
— Ох, устал. Завтра расскажу, — сказал, вернувшись домой, Валерий Павлович. — Алеша спит?
— Да.
Он выслушал восторженный отчет о новых звонках по поводу опровержения.
— Как его дела?
Мария Ивановна не сразу поняла, что муж снова спросил об Алеше.
— Все в порядке.
— Ты говорила, что он роздал марки?
— Да. Он почему-то потерял интерес к маркам. Может быть, просто вырос?
— А вот ты однажды сказала: «Его нельзя узнать». В каком смысле?
— Я так сказала? Не помню. Почему ты заинтересовался?
— Просто так. Как он учится?
— Хорошо. У него только по истории тройка. Ты будешь ужинать?
— Нет.
Они пожелали друг другу спокойной ночи.
Валерий Павлович принял снотворное, переоделся, но не стал ложиться, а, почитав немного, прошел к сыну. В Алешиной комнате было прохладно, форточка открыта, лампочка уютно светилась в глубине стоявшего на ночном столике молочного, матового шара. Мальчик спал в странной, неудобной позе, которую Мария Ивановна считала полезной — на спине, с лежащими поверх одеяла руками. Руки были длинные, узкие, и все тело мальчишески узкое, вытянувшееся под тонким одеялом. Грудь поднималась чуть заметно.
Наклонившись над постелью, Снегирев внимательно смотрел на Алешу. Так он простоял долго, сам не зная зачем и ничего, кажется, не желая. Вдруг веки у мальчика дрогнули.
— Спишь? — чуть слышно спросил Валерий Павлович.
Веки все дрожали, но теперь уже как-то иначе, чем прежде.
Валерий Павлович быстро выпрямился. Ему стало страшно; холод пробежал по спине, сердце пропустило удар, забилось быстро и опять пропустило.
Теперь он наверное знал, что Алеша не спит, но спросить его снова было уже невозможно.
Он на цыпочках вышел из комнаты, лег и вздохнул. Воспоминание дня медленно прошло перед глазами. Который час? Половина второго. Все хорошо. Найдите плавающие перед закрытыми глазами цветные пятна, вглядитесь в них, дышите ровно — и вы незаметно уснете. Не старайтесь уснуть, не думайте о бессоннице. Не беда, что вы не спите эту ночь, она будет лекарством для следующей. Человек не может не спать. «Все хорошо, — говорил старый доктор, лечивший его от бессонницы. — И с каждым днем становится лучше и лучше». Повторяйте эту фразу, пока не уснете. «Все хорошо, и с каждым днем...»
61
Толстые папки с бумагами, которые принес мне из редакции Кузин, прочно легли в ящик моего письменного стола — устроились надолго. Жизнь, застывшая, нашедшая свое воплощение в доносах, продиктованных злобой и страхом, в скрестившихся, поражающих своей непримиримостью письмах, отошла, отшумела, и на смену ей явилась другая жизнь, с другими волнениями и заботами. Но что-то осталось. Было ли это воспоминание о проводах Остроградского? Или чувство острой потери, хотя я почти не знал его, едва перекинулся несколькими словами? Или другое воспоминание — прозрачный, точно вырезанный кольцом на стекле профиль молодой женщины, оцепеневшей от горя? Молодежь, долго не покидавшая могилу? Не знаю.
Осталось то, что заставило меня поехать в Ленинскую библиотеку и вернуться с книгами Остроградского. Я не стал читать их, это были специальные труды, главным образом по ихтиологии. Но я перелистал их, как бы прислушиваясь к затаенной ноте, которая вела меня за собой, среди сложных, требующих специальной подготовки изысканий. Она легко нашлась в его книге о географических ландшафтах, которая была полна живописным пониманием русской природы. В статье «Где искать Атлантиду» я встретил мысль, что в каждой науке есть своя Атлантида, что догадка, кажущаяся фантастической, подчас важнее, чем строго логический путь. Но чем старательнее пробивался я через трудные страницы, тем больше хотелось увидеть за ними живого человека, знаменитого и неизвестного, с простой и сложной судьбой. Кто мог бы рассказать мне о нем? Я позвонил Кузину и попросил его привести ко мне Лепесткова.
— Он сейчас не может. Очень занят.
И Кузин объяснил, что Ольга Прохоровна в больнице, Лепестков ездит к ней каждый день.
Прошла неделя, и я повторил свою просьбу.
— Его нет в Москве.
Я знал, что Лепестков просился в антарктическую экспедицию.
— И нескоро вернется?
— Почему нескоро? Он поехал за девочкой на Тузлинскую косу.
Я спросил, как здоровье Ольги Прохоровны.
— Не очень, но она уже дома. Я вам говорил, что приезжала женщина из Загорска?
— Нет. Какая женщина?
— У которой был прописан Остроградский. Она искала его.
Зачем?
— Привезла реабилитацию. То есть не реабилитацию, а письмо из Верховного суда. Просят зайти за бумагами.
Через несколько дней он позвонил и сказал, что придет с Лепестковым.
— У него теперь много времени. Он ушел из ВНИРО.
Кузин ходил, хватаясь за живот, вогнутый, как в кривом зеркале, желтый и злой. Придя ко мне, он лег на диван и попросил грелку.
— Почему бы вам не полечиться голодом? Говорят, верное средство.
— Спасибо!
Он лечился у знаменитой аллопатки-гомеопатки, которая запретила ему сыр, а потом сказала, хлопнув себя по колену, что она умерла бы, если бы ей запретили сыр.
Лепестков опоздал. Он спешил, вьющиеся волосы еще больше завились и потемнели от пота. Теперь он был похож на фавна, но на очень русского фавна, в широких бесформенных штанах и в ковбойке с закатанными рукавами.
Я предложил ему вина. Он отказался.
— Жарко. Если можно, воды. Холодной, из крана.
Мы немного поговорили о кузинской язве.
— Лучше расскажите, что вы натворили, — ворчливо сказал Кузин.
— Ничего не натворил.
Выступая на заседании институтского совета, Лепестков прочитал первую главу своей книги. Обсуждение продолжалось два дня и кончилось тем, что он ушел из института.