Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 36

— Кто?

— Гладышев. Но это, конечно, вздор, хотя полномочия у него, кажется, обширные. Или даже обширнейшие.

— Он знает, что ты еще не реабилитирован?

— Именно это я у него и спросил.

— И что же?

— Засмеялся и ответил вот как я сейчас: «Вздор».

— Значит, мы переедем в Днищево?

— Милая моя, — нежно сказал Остроградский. — Это вилами по морю писано. Мы с тобой теперь стреляные воробьи, душенька ты моя. Но, вообще говоря, почему бы и нет? Ты понимаешь, наука — это вроде поэзии. Пресволочнейшая штуковина. Она все равно будет развиваться, независимо от того, существуют Снегиревы или нет. Хорошо им живется или плохо. Неприятно, что он меня пахнет вином, да?

— Напротив, приятно.

— Вино было хорошее. Между прочим, Кошкин прекрасно разбирается в винах.

Смешанный индийско-грузинский чай был выпит, и веселый, согревшийся, хотя и не переставший думать о чем-то своем, Остроградский рассказал, как бабка Гриппа на днях явилась к Ивану Александровичу с повесткой из милиции.

— Его оштрафовали на сто пятьдесят рублей.

— За что?

— За нарушение паспортного режима, — смеясь, сказал Остроградский. — Чтобы не держал на своей даче непрописанных граждан.

Он снял ботинки, повесил пиджак на спинку стула и уснул сразу, едва Ольга Прохоровна принялась за посуду. Она поставила лампу на пол, чтобы свет не бил ему в глаза. Еще не развиднелось, но темнота была уже предутренняя, не ночная. Ольга Прохоровна прибрала в комнате, умылась и села подле Остроградского, который спал, похрапывая, с успокоившимся, темным, добрым лицом. Она думала о том, что скоро поедет за Оленькой и привезет ее в новую комнату, о том, что сегодня Анатолий Осипович впервые заговорил с ней о своей семье, а это значит, что они стали ближе. Она думала о том, что было все-таки неосторожно прийти к ней на Кадашевскую, и жалела, что придется разбудить Анатолия Осиповича, когда она пойдет на работу. Еще она думала о том, что у них ничего нет и ничего не устроено и что это странно и страшно, что человек, которому только что предложили руководить научным институтом, должен бродить по Москве, прячась у друзей и знакомых. Но все устроится, все устроится! Скоро она уедет из этой комнаты, и кончится эта полутьма, одиночество. Жизнь станет другой, без мнимой беспечности, без страха. Этому почти невозможно поверить! Без страха! Легкая и трудная. Она приложила ладонь к горячим губам. Она чувствовала себя школьницей в зимнем лесу, лыжный след, поблескивая, исчезал в розовом тумане, нежно разгоравшемся среди белых стволов.

В животе толкнулось глухо и сладко, и такое же тупое и сладкое чувство, от которого ей стало смешно, разлилось по телу. Ей захотелось вытянуться, она устроилась на Оленькиной кровати, положив ноги на стул. Когда это было, что она кормила Оленьку лежа, они засыпали и просыпались, и она смеясь, трогала губки девочки набухшим соском?

Что-то пронеслось, прошумело, она не знала где — в комнате или на Кадашевской. Дождь? Это был щедрый июньский дождь, ветер швырял его из стороны в сторону, и он, шатаясь, без дела, бродил по городу, раскатывался с шумом, дыша предутренней свежестью, мешая встречам в темных скверах. «И утверди обручение их в вере и единомыслии, в истине и любви».

Дождь был сильный, набегавший порывами. «Как бы теперь, когда Миша разобрал стеночки, — подумала Ольга Прохоровна, — вода не хлынула с панели в окно?» Но она сейчас же забыла об этом, потому что снова что-то произошло, что-то неожиданное и тревожное, присоединившееся к постоянному сильному шуму дождя. Тонкий жалобный звук присоединился к нему — и она вскочила с упавшим сердцем, потому что ей показалось, что этот звук возник где-то в комнате, в том углу, где Анатолий Осипович лежал на ее кровати.

— Что с тобой?

Он не ответил. Потом сказал что-то медленно и невнятно, и когда Ольга Прохоровна, чуть не опрокинув настольную лампу, зажгла ее наконец, она увидела, что он сидит, выпрямившись, с одеялом на раздвинутых ногах, вытянув напряженные руки.

— Ради бога, — сказала она. — Ради бога!

Он взялся рукой за сердце. У него были рассеянные, страдающие глаза, родинка страшно чернела на побелевшем лице с задохнувшимся, полуоткрытым ртом.

— Ирина, — вдруг ясным, сильным голосом, глядя прямо в лицо Ольги Прохоровны, позвал он. — Ирина!

Он упал на спину и сразу же сполз с подушки, тяжело зарываясь в постель, шаря вокруг себя дергающимися руками.

— Что с тобой? Тебе дурно? Скажи!

Он попытался подняться, но снова упал, точно кто-то сильно толкнул его в грудь.

Не помня себя, Ольга Прохоровна выбежала в коридор.

— Помогите!

Она постучала в соседнюю дверь, кинулась к двери напротив. Отозвался детский голос, потом мужской — недовольный, заспанный, хриплый:

— Что случилось?

Но она уже бежала по коридору в домоуправление, к телефону, она уже ворвалась в темный двор, вбежала по ступеням, оттолкнула кого-то.





— Пустите меня! Он умирает.

А Остроградский не знал, не чувствовал, что он умирает. У него в лагере не раз бывало плохо с сердцем, и теперь, мучаясь, он ждал, что припадок скоро пройдет. Ему казалось, что он в незнакомом доме, тесном, но уютном, и все было бы хорошо, если бы он не беспокоился об Ирине. О, как все дрожит и трепещет вокруг, как быстро несется куда-то этот сухой, деревянный, потрескивающий, поскрипывающий дом! Как рвется воздух за окнами, жидкие светлые пятна бегут на насыпи, по рельсам, по телеграфным столбам. Она, не она! Она, не она! Теперь его несли куда-то, или не его, а каменную ношу, которая стала его онемевшим телом. Он рванулся, кто-то толкнул его в грудь. Что-то новое, страшное сделалось в сердце. И уже невозможно было сопротивляться этой невидимой, непреодолимой силе.

60

В этот вечер Лариса Александровна позвонила Снегиреву и попросила его приехать как можно скорее.

— Что случилось?

— С Василием нехорошо.

— Болен?

— Нет, но... Слрвом, я жду вас. Это необходимо.

Она встретила Снегирева, тщательно причесанная, прибранная, как всегда, но с припухшими глазами и опустившимся после бессонной ночи лицом.

— В том-то и дело, что не знаю и ничего не могу понять, — сказала она. — Вчера Василий пошел проститься с Женей и вернулся расстроенный, хотя как будто не очень. Ночью ему не спалось, ворочался, а под утро, когда я задремала, тихонько вышел и с тех пор...

Они разговаривали в столовой, дверь из кабинета была закрыта, но оттуда были слышны какие-то всхлипывания, вскрики.

— Я уговаривала, умоляла, ему вообще нельзя пить. Куда там! Кричит. Что произошло между ними? Женя спокоен, ушел в школу, как всегда, потом позвонил, что вернется поздно, у них какой-то вечер. Василий меня винит... — У нее оборвался голос.

— В чем?

— Будто я...

Дверь распахнулась, и Крупенин, обмякший, в туфлях на босу ногу, в ночной рубашке и пижамных штанах, которые он подтягивал неверной рукой, показался на пороге.

— А, братец кролик! Здорово!

— Здравствуй, здравствуй, — холодно сказал Снегирев.

— Ну, садись! Я, правда, тебя не звал. Но коли пришел, садись. Как живешь?

— Помаленьку.

— Опровержения печатаешь?

Он долго пьяно смотрел на Снегирева.

— Силен! Сыновей-то мы с тобой проморгали?

Он сказал другое слово, покрепче. Лариса Александровна вздрогнула и вышла.

— Науку проморгали. — Он снова назвал то же слово. — Значит, так и будем жить?

Снегирев подошел и сильно встряхнул его.

— Постыдись!

— Ну! — Крупенин замахнулся, но не стал бить, а рухнул на диван и заплакал.

Снегирев молча ждал. У него еще утром раза два-три неприятно останавливалось сердце, пропуская Удар, другой. И сейчас остановилось, пропустило.

— Знаешь, о чем меня Женька вчера спросил? Причем, заметь, совершенно спокойно: «Ты помнишь эту историю с Геннадием Лукичом, папа? Ну, с нашим историком? Мы его продолжаем бойкотировать. Не фактически, потому что это невозможно, а психологически. Ты, помнится, был на нашей стороне. Так вот, я хочу тебя спросить: как ты относишься к Снегиреву, который, по-видимому, недалеко ушел от этого Геннадия Лукича?»