Страница 29 из 36
46
В доме хозяйничала старшая сестра Бориса, Варя, похожая на него, с широкими скулами и всегда крепко сжатыми зубами. В ней было что-то монашеское, но не от религиозности (хотя она была религиозна), а от беспрестанного ощущения, что она не просто живет, как другие люди, а служит — эта черта была и в Борисе. Она служила, убирая дом, который содержался в чистоте, ухаживая за слепым отцом и, уж конечно, работая на рыбкомбинате — ее портрет с неподвижно выпученными глазами висел на доске Почета. Дед был совсем другой, приветливый, внутренне свободный, с добрым лицом и страшенными бровями, из-под которых смотрели ясные, ничего не видящие глаза. Потеряв в шестьдесят лет зрение, он научился читать ощупью по Брайлю. Толстые, странные книги для слепых лежали повсюду в доме, который был похож на деда — чистый, белый, с инициалами «П. Ч.» — Платон Черкашин, — крупно вылепленными на фронтоне.
Он знал все, что происходило на Тузлинской косе.
— Нам бы еще милиционера, — как-то сказал он Ольге Прохоровне. — И на тебе — республика как республика! Семейных не берем, вот что плохо! Жилья мало. Холостому что? Сорвал куш в путину, только его и видели! А семейные — солидный народ.
Он читал с утра до вечера, и когда Ольга Прохоровна сказала ему то, что еще в Москве решила непременно сказать, он тоже читал, держа книгу на коленях и подняв лицо к потолку.
— Платон Васильевич, я выхожу замуж.
Пальцы на книге вздрогнули и остановились.
— Мне трудно было сказать вам... — Ольга Прохоровна немного задохнулась. — Но скрывать еще труднее.
Дед помолчал.
— Чего же скрывать? — просто сказал он. — Дело такое. А каково будет для Оленьки? Хорошо ли?
Он заговорил о том, что, может быть, Оленька останется на Тузле, хотя бы не насовсем, а пока устроится жизнь.
— Платон Васильевич. Вот пока все устроится, я и привезла ее вам.
— Эх, Борисова дочка! — горько сказал дед. Фотография Бориса, старая, еще довоенная стояла на комоде. Он был снят после школы, по-мальчишески суровый, в новом костюме, в рубашке с твердым чистым воротником и сам такой же твердый и чистый.
— За кого? — спросил дед. — Хороший ли человек?
Она назвала фамилию — и он заволновался.
— Остроградский?
— Да.
Статья «О совести ученого», наклеенная на картон и вставленная в некрашеную рамку, висела над кроватью.
— Тот самый?
Дед показал не на статью, куда-то в сторону. Но Ольга Прохоровна догадалась.
— Да, да.
— Ну, это судьба, — помолчав, сказал дед. — Так ведь пожилой, должно быть?
— Да. Но это ничего.
— Ясно, ничего. Хорошо даже. А что же ему? — Он говорил теперь о Снегиреве. — Так ничего и не будет?
— Не знаю, Платон Васильич.
— Борис почему не выдержал? Потому что его война сломила. Войну-то он выиграл.
— Да.
— А тут, поди-ка, еще одного врага одолей.
— Да еще какого врага!
— Ничего, найдется управа! На крови ведь только неправда держится. Правде-то зачем кровь?
Он замолчал, услышав легкие Оленькины шаги на крыльце. Ольга Прохоровна прижалась к нему. Он ласково провел рукой по ее лицу.
— А плакать не надо.
47
Ей хотелось добраться до края косы, куда они с Борисом ездили каждый день в ту, запомнившуюся, счастливую неделю, и она попросила секретаря тузлинской парторганизации, который хотел посмотреть, размыло ли снова косу, взять ее с собой. Они пошли втроем: она, секретарь — черноглазый порывистый украинец, приехавший после войны в Керчь к друзьям и увлекшийся тузлинскими делами, и пожилой рыбак, поглядывавший на Ольгу Прохоровну смеющимися глазами из-под выгоревших бровей.
— Я думаю, что за девочка, а это нашего Бориса Черкашина жена, — сказал он, когда лодка уже подходила к размытому краю косы. — Ну, как он? Преуспевает, вообще?
Ольга Прохоровна растерянно смотрела на него и молчала.
— Вот они! — закричал секретарь. — Столбики! Я весной от этих столбиков уток стрелял! А теперь они где? Почти под водой. Видите? Метров сто размыло!
— Если не больше! — подтвердил рыбак. Так и осталось неясным, как могло случиться, что он не слышал — или забыл? — о смерти Бориса.
Узкая полоска показалась недалеко от того места, где море отделило косу от таманского берега. Это был песчаный островок, по-видимому недавно намытый. Ольге Прохоровне захотелось остаться на этом островке — и они высадили ее, а сами пошли смотреть контрольные невода.
...Она знала, зачем приехала сюда — проститься с Борисом. Но никакого прощанья не получилось, потому что едва она осталась одна, как сразу же стала думать об Остроградском.
После той ночи в Лазаревке она, оставаясь одна, неизменно начинала жалеть, что его нет рядом с нею. Она бродила, босая, подкидывая ногами песок, и думала, перебирала их встречи. Когда они были у Лапотникова и хозяин, добродушный, самодовольный, суетливый, хвастливый, вдруг вспомнил, что у него срочное дело, и ушел надолго, чуть ли не на полчаса — они сидели молча, расстроенные, гадая — нарочно он оставил их или не нарочно. На улице они кидались друг к другу.
Она бродила и думала. Ракушки сильно и нежно блестели под солнцем, тонкие следы птичьих лапок нарисовались здесь и там на песке. Она рассматривала эти следы и думала, думала. Было одно обстоятельство, которое могло сделать в тысячу раз труднее ее, а теперь и его трудную жизнь. Она вздохнула весело и тревожно. Черт побери! Ко всем нашим делам еще и это! Ни кола ни двора! Может быть, она ошибается? Сколько прошло? Она сосчитала. Еще мало. Но похоже. Правда, с Оленькой все началось совершенно иначе. Но похоже! Что-то неуловимо изменилось — в чем? Она сама не знала. В том, как она подбрасывала песок ногами, в том, как она села, натянув юбку на колени, в том, как она думала об Остроградском и хотела близости с ним. В том, как она смотрела на затянувшийся дымкой Таманский полуостров.
Солнце уже склонялось, когда они пустились в обратный путь. От Тузлинской косы отвалил катерок, секретарь сказал, что это киномеханик отправился в Керчь за картиной. Цапля сидела на стойке контрольного невода, неподвижная, с втянутой в плечи надменной головкой. Да, похоже! Что-то он скажет? Мысль, которой Ольга Прохоровна боялась, мелькнула... Ни за что! Она не только не стремилась избежать того, что случилось — если случилось, а как будто ждала и хотела, чтобы все было именно так.
48
Просыпаясь с трудом (как всегда после снотворного, которое он принял на этот раз ночью, в неположенное время), Снегирев сквозь прищуренные веки увидел жену — и что-то непривычное мелькнуло в том, как она прошла с газетой в руках — осторожно, но быстро.
— Напечатали?
Мария Ивановна подошла и, покраснев, как девочка, поцеловала его. Опровержение было напечатано. Правда, оно было напечатано на третьей странице, мелким шрифтом, среди читательских писем. Чтобы никто не заметил. Не все ли равно? Победа!
Он сразу же решил, что прежде всего надо зайти к Сотникову — пускай подошьет к делу. Фактически это ответ на постановление бюро. Потом надо позвонить Кулябко и сделать вид, что это — работа Кулябко, хотя работа как раз не его. Надо поговорить с факультетской газетой: передовая «О подлинных и мнимых фальсификаторах». И тут уже — будьте уверены — в дело пойдет другой шрифт, покрупнее!
Он принялся за гимнастику, но сразу же бросил, потому что телефон стал звонить, как в день Нового года.
Клушин, у которого выхватила трубку кокетливо заверещавшая Клушина, Персиков, Нечаева и, совсем некстати! Ксения, которую он тысячу раз просил не звонить домой. Ксения хохотала, потому что он разговаривал с ней принужденно, как с незнакомой, и была, кажется, немного пьяна. В десять утра! Все равно, было приятно, что она позвонила.
Метакса, Коренев, рыжая, которая никак не может забыть о том, что как-то в Керчи, от нечего делать...