Страница 4 из 76
О дорогая дева Мария… как я счастлива! И как мне страшно! Я не знаю, разве счастье и страх всегда неразлучны? Раньше я этого никогда не замечала. Когда мне исполнилось двенадцать лет и тетушка Барба подарила мне в день рождения Марту (она была сделана из лоскутков парчи), я была ужасно счастлива и мне ни капельки не было страшно. Кто же мог отнять у меня мою куклу? И потом уже позже, когда я все чаще слышала, что я ослепительно красивая девушка (дева Мария, я и сейчас краснею, когда повторяю эти слова даже про себя), я всегда радовалась и теперь радуюсь, когда это слышу, так, что трепещет сердце и я вся вспыхиваю, но мне нисколько не делается страшно. Ведь никто не может отнять у меня мою красоту, если господь мне ее подарил. О лишаях, о коросте и оспе я просто никогда не думаю, и только изредка мою радость омрачает тень сомнения; я боюсь, как бы дьявол высокомерия не явился ко мне в конце концов, чтобы этими словами совратить меня… Но долго это никогда не продолжается. А теперь, когда в мою жизнь вошло настоящее счастье, ты видишь, какой ужасный страх пришел вместе с ним… Правда, он появился не одновременно со счастьем. Счастье пришло чуточку раньше. Ох, нет, оно еще не пришло, оно еще только приближалось, но я уже знала, что оно придет, и вот тогда и появился страх, что я могу потерять свое счастье прежде, чем его обрету… Удивительно… Но мне никогда не надоедает все снова и снова вспоминать, каким образом пришло ко мне мое счастье. В этом году в мае. Однажды, уже к вечеру, двадцатого… Отец сдвинул вдруг все свои колодки в одну кучу и велел принести песку, чтобы вымыть руки. А потом он еще мылом отмывал смолу, и я поняла, что он куда-то собирается. Он надел чистую рубашку и вдруг, еще не заправив ее окончательно в штаны, остановился посреди комнаты и сказал мне: «Знаешь что, пойдем-ка со мной». Я даже понятия не имела, куда он идет, «Куда?» — «К Хинрику Шрамму. Сегодня утром в Таллин приехал Михель и остановился у него на квартире, ну, тот ситтовский малый, о котором здесь у нас не раз шла речь». Он мельком взглянул на меня и добавил: «Надень свою красную юбку. И материнские свадебные серьги тоже. Там соберется светское общество». Видишь, дева Мария, я все помню слово в слово. И в самом деле, светских людей там собралось даже больше, чем можно было подумать. Потому что и сам господин Шрамм, и его супруга люди светские. А господин Риссенберх, тот самый рыжебородый, который в прошлом году стал старшиной гильдии Канута, пришел с супругой и дочкой, и маменька навесила на себя и на свою Хедвиг все сделанные папенькой золотые кольца, серьги и мониста. И даже два члена магистрата случайно там оказались: господин Хеннипшпиннер пришел с сыном, будто для того, чтобы заказать серебряный кубок, а господин Виттекоп, громко смеясь, признался, что схватил под руку свою жену и пришел из чистого любопытства. И все эти дамы и господа, и молодые и постарше, были прекрасны; в шелках и бархате, на них сверкали кольца и всякие другие украшения. Но тот, ради кого они все пришли, он был прекраснее всех. Тем, что был так по-королевски прост. Его облегающий черный костюм подчеркивал юношескую стройность фигуры. Сперва, когда он разговаривал с господином Виттекопом, я увидела только его широкие плечи, небольшие белые брыжи и темные завитые волосы, какие у нас можно увидеть только у самых светских молодых людей из дворян. Вдруг он отчего-то громко расхохотался и повернулся лицом к входившим. И я сразу поняла, что он намного старше, чем я думала. Когда у нас в доме о нем говорили, я ведь никогда не обращала внимания, сколько прошло лет с тех пор, как он уехал. Иначе я знала бы, что он прожил на чужбине двадцать два года и что, когда он уезжал отсюда, ему было лишь на год меньше, чем мне теперь. Дева Мария, я хочу быть совсем честной и должна тебе сказать, что в первый момент мне его лицо не показалось привлекательным. Ой! Дева Мария… я уколола иголкой палец. Ты покарала меня за эти мысли? Теперь, на воротнике его рубашки, между жемчужинками, две капельки крови, как две маленькие ягодки брусники. Как же мне быть? Слизну языком! Ой, какие они теплые и соленые… Да, но розовые следы все-таки остались… Знаешь что, я вышью на этом месте две маленькие розочки. Постой, а где мои красные нитки? Ах вот они… Да, дева Мария, у него действительно царственные движения, но при этом загорелое и скуластое лицо крестьянина. И ужасно много видевшие темно-серые глаза. Он все еще продолжал смеяться, и я заметила, как сверкали его великолепные белые зубы, и вдруг лицо стало серьезным, а смех остался только в глазах. Он махнул левой рукой господину Виттекопу, а лицо было по-прежнему обращено в нашу сторону, и господин Виттекоп замолчал. Михель встал и прошел через всю комнату нам навстречу. Приближаясь, он неотрывно смотрел прямо на меня, и сияние его глаз разлилось по всему худощавому лицу… Дева Мария, ты помнишь, он остановился в двух шагах от меня, и я поняла, что его черный костюм был самого дорогого фламандского сукна, и узнала запах лаванды и мускуса. И раньше чем он успел что-нибудь сказать, я почувствовала, как вся кровь хлынула в сердце, у меня подкосились ноги, а мое сердце вздрогнуло и заколотилось… Я даже точно не помню, что именно он сказал, хотя очень хотела бы вспомнить. Я пыталась это сделать в тот самый первый вечер, и мне кажется, что более или менее мне это удалось, но все-таки я не совсем в этом уверена. Помню, что он взял мою руку в свою большую и сильную ладонь и я покраснела от стыда, потому что он, конечно, почувствовал, какой жесткой была моя рука от золы, с которой я стираю, и спросил: «Кто ты, дева?» И я пробормотала свое имя и сказала, что я — дочь здешнего сапожника Румпа, и при этом посмотрела на отца, чтобы он понял, что это мой отец. Но он по-прежнему не сводил с меня глаз, а потом, взглянув на стоявшее вокруг общество, сказал, словно обращался к нему, а не ко мне: В самом деле, если Спаситель мог быть сыном плотника из Назарета, почему бы тебе не быть дочерью таллинского сапожника? И при этом смех был у него только в глазах, а потом он опять рассмеялся, и я испугалась и сразу спросила себя: «А не богохульствует ли он?» Я снова посмотрела ему в глаза, и испуг мой исчез, хотя смятение оставалось… Но он уже заговорил с отцом и расспрашивал его о ценах на бычью, телячью и козью кожу, как будто они с отцом люди равные, невзирая на то, что от отца, как бы старательно он ни парился, от него всегда пахнет потом и дубильней, а от Михеля — дворцами королей… Тут госпожа Шрамм велела своей служанке принести кларет и сама обносила гостей вином в маленьких серебряных бокалах, после чего угощала сластями, и тогда господин Шрамм предложил гостям сесть, потому что уже все успели поздравить Михеля с возвращением (и только я, как ни странно, не сделала этого…). И когда все сели, хозяин обратился к прибывшему издалека гостю и попросил его рассказать о событиях, случившихся в тех далеких странах, и об испытаниях, которые ему довелось пережить. Сначала он рассказывал о годах учения, а господа члены магистрата задавали ему вопросы, и то, что он говорил, в общем-то не было особенно интересно. Я сидела за Риссенберхами, и веснушчатая шея Хедвиг маячила перед моим лицом. Мне казалось, что, рассказывая, он все время наблюдал за Хедвиг, и мне это было неприятно. Но вдруг он отодвинул свой стул от окна вправо и стал открыто через плечо Хедвиг смотреть на меня, и я так вспыхнула, что даже не знаю, о чем он в это время говорил. Спрятавшись за Хедвиг, я немного пришла в себя и стала слушать: он рассказывал о своем учителе Мемлинге и о том, что теперь, после его смерти, о нем говорят, будто в молодости он был ландскнехтом и непристойно себя вел… А я про себя подумала: Дай бог, чтобы ты — ученик этого Мемлинга — сам был пристойным человеком, потому что по твоему лицу, каков ты сам, понять нельзя. И тут господин Хеннипшпиннер сказал, что у него в городе Брюгге есть родственники, и что Мемлинг в молодости был ранен в одном сражении и его вылечили в Брюгге в госпитале святого Иоанна, и что благодаря монахам он стал учиться живописи и самые знаменитые свои картины делал для госпиталя. Михель в ответ рассмеялся, сверкнул своими белыми зубами, посмотрел на всех и сказал: «Да, так сейчас говорят, но сам Мемлинг никогда этого не рассказывал. Так что, с разрешения достопочтенного господина Хеннипшпиннера, — говоря это он отвесил тому легкий поклон, — я позволю себе считать эту историю пустой болтовней монахов». Я ужасно испугалась, что скажет на это господин Хеннипшпиннер, потому что хорошо представляла себе, как может ответить член магистрата художнику, когда тот при всем народе его слова называет пустой болтовней. Но что оставалось сказать члену магистрата, если сей бесстыжий художник писал портреты трех королей, этого, наверно, не знал и сам господин Хеннипшпиннер. Так он ничего и не вымолвил, а Михель стал рассказывать дальше о своей жизни у кастильской королевы Изабеллы, и это было ужасно интересно, так что я все слушала и слушала, и — прости меня, дева Мария, — только потом мне пришло в голову, что, когда он рассказывал обо всех этих придворных помолвках и свадьбах, я смотрела ему прямо в рот, а он мне — прямо в глаза… Имена королей и королев, принцесс и принцев сыпались как из рога изобилия, все время только и слышно было: один Хуан с Маргаритой, другой Хуан с Изабеллой, и дон Фернандо, и донна Хуана и все, что было на них и вокруг них, когда он их писал, и о том, как их сватали и как венчали, один бог знает какие епископы и в каких соборах. Дева Мария, никогда в жизни я ничего похожего раньше не слышала… А если нечто подобное и доходило до моих ушей, то, во всяком случае, не из уст человека, который все это сам видел. И который умел бы об этом так рассказывать, что все эти короли со своими супругами, их дети и их министры стояли перед моими глазами. И я видела правителей и людей. И об этой самой Изабелле Кастильской, высокопоставленной своей госпоже, он сказал несколько цветистых фраз, из которых я все-таки поняла, что в букете цветов были шипы. И о короле Фернандо он сказал (это я помню), что этот король велик во всех отношениях, но плохого в нем больше, чем хорошего…