Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 19



У Леонида такое выражение глаз, как будто они всегда смеются. Мне кажется, что выражение это не исчезает у него даже во сне. Просто он прикрывает глаза веками, когда спит.

«Вы встречались с Гегелем, юноша, нет? Я тоже. Но я знаю Мишу. Миша мыслитель, юноша, и я не знаю, что у него на ума».

Когда Леонид говорит, его не остановит даже случайный выстрел, так мне кажется.

«Под Севастополем к нам пристрелялась одна жаба. У жабы был оптический прицел, я не вру. Так Миша снял эту жабу из обычной трехлинейки. Я подошел и спросил: Миша, куда вы целились, в живот или в голову? Хотел подробностей. А что Миша? Миша спросил: в какую голову? Он не стал говорить за жабу. Он всю войну мог говорить за свой цех».

Вот Михаил задерживается в самоволке, Леонид начинает суетиться, нервничать.

«Вы посмотрите, юноша, какой он штопаный, — говорит Леонид. — А ведь я ему не раз советовал: Миша, говорил я ему, это же странно собирать осколки и ловить пули. Так он молчал. Миша никогда не прыгал с катера последним. Это так же верно, как я вам рассказываю. Миша возвращался на катер из госпиталя, но каждый раз в десанте не прятался за товарищей, он прыгал первым».

Рядом с Леонидом хорошо в любой солнцепек. Он тебя от солнца загораживает, настолько широк и высок. И силен. Он эти ящики со снарядами играючи к себе на спину взваливает. У него светлые волосы и всегда аккуратно зачесаны. Форма на нем сидит ладно. Всегда гладко выбрит, всегда с улыбкой. О Мише может рассказывать долго, долго…

Костя Судаков

Коренастый, плотный. Блондин. Тело в татуировке. На груди, на животе — морской бой. По ногам извиваются змеи. На спине, на руках, на предплечьях — женские головки, парусники, маяки в спасательных кругах. Бьет чечетку, играет на гитаре, поет. Песен знает много, поет хорошо. О себе рассказывал сам. Про сорок первый, сорок второй, даже сорок третий — неохотно. Отступали, наступали, выходили из окружения, топтались в обороне. Госпиталь в Свердловске, в Горьком, в Москве. Другое дело — начало сорок пятого. «Я им говорю, понял, пруд здесь торчит под хутором, карасей — пропасть, под шнапс так пойдут. Взяли четыре противотанковых, связали и под плотину. Вода сошла, а там караси, что поросята. Набрали ведро — такая закусь. Только умяли — лейтенант прибежал. Под суд, орет, пойдете. А меня на бога не возьмешь, понял. Я таких в сорок первом видал, когда из Таллина выползали. Что ж я, говорю, зря воевал? Ему и крыть нечем».

Рассказы Кости Судакова похожи один на другой.

Вид у Кости лихой. Волосы густые, курчавые. На щеке темнеет крупная родинка. Кончик носа вздернут, и от этого вид у него весьма задиристый. Дисциплинарный батальон, судя по всему, его ничему не научил. Была б возможность, он вновь и вновь подрывал бы плотины, продавал бы буксиры. Живет только тем, что есть сегодня, завтра для него — неразличимая даль. Мне кажется, что именно от него пошла поговорка о том, что война, мол, все спишет. Как он станет жить на гражданке? Об этом он, по-моему, и не думает.

Миша Головин, Костя Судаков, не говоря о Лене Кедубце, основа группы, ее ядро. Остальные моряки тоже воевали и на берегу, и на кораблях, по разным причинам остались не у дел. Кто из госпиталя прибыл в экипаж, кто как. И хотя каждый из них чем-то интересен, у каждого своя жизнь, но всех их как бы заслоняли бесшабашная удаль, точнее нахрапистость Судакова, сдерживающая рассудительность Головина, непроходящая насмешливость Кедубца. Из рассказов моряков я знал, что их не раз расписывали по кораблям, но проходила неделя, другая, и они возвращались в экипаж. «Все мы — горячие осколки войны, — сказал о себе и о своих товарищах Леня. — Разлетелись так, что не собрать. Нам бы теперь демобилизации дождаться».

На них давно уже махнули рукой. Да и махнули ли? Может быть, сделано было что-то не так? Миша говорит, что, если бы ему дали станок, он бы повкалывал всласть. Руки, сказал, по металлу иссохлись. Леня становится все больше ворчливым, перетаскивая с места на место ящики. А тут Костя. Он говорит, что в Керчи, в дисциплинарном батальоне их заставляли перетаскивать камни, заниматься пустой работой. «Неделю волокешь камни в одну кучу, потом тащишь их назад», — говорит Костя. А город, по его словам, весь в развалинах, в колхозах бабы да дети, работать некому. Но комбат там железный. Ни шагу из каменоломен. Пока комиссия не приехала. «Вот когда потеха была, — говорит Костя. — Комбата разжаловали. Такой кипеж устроили…» Как там сейчас, он, правда, не знает, в это время для него досрочное освобождение пришло за активное участие в художественной самодеятельности. Любил бывший комбат чечетку, любил песни слушать.

Может быть, и здесь так же? Может быть. Тот майор из экипажа темнит что-то. От него только матерные слова и услышишь. Сказал, что всех он согнет в бараний рог. Сказал, что если откажутся от работы, всех пересажает. Но ребятам плевать на его слова. Им главное — дождаться демобилизации.

Кугут

— Опять расселись, по местам!

Из штольни выкатывается мичман. Отчаянно матерится, кричит. Вначале действовало, теперь — нет. Привыкли. Не обращаем внимания. От нашего невнимания мичман распаляется еще больше. Переходит к угрозам. В первую очередь подступает ко мне. «Я вам приказываю встать, юнга!» Если стою: «Как вы стоите, юнга!»



— Хватит! — кричит Леонид и поднимается. — Ты чего на ребенка навалился!

— Ребенка нашел, — огрызается мичман. — Твой ребенок кобылу кулаком свалит.

И все равно, когда Кедубец встает, идет на мичмана, тот не выдерживает. Он отступает, но напоследок грозит: «Вы у меня запоете…», «Я вам устрою…». Каждая фраза заканчивается матом.

Мичман маленький, шустрый, рыжий. Неряшлив до безобразия. Никогда-то у него ремня нет на брюках. И вечно рваный китель на нем. Я таких моряков в жизни не встречал.

В первые дни я робел не столько перед мичманом, сколько перед его званием. Оно морское. У мичмана есть лодка с мотором. Он ходит в море. Каждый раз, когда мичман отходит от берега, я неотрывно смотрю ему вслед. Вот лодка подняла нос, осела корма, побежали по глади моря волны, от лодки до берега протянулся след. Уже и мичман скроется за небольшим островком, а я сижу и смотрю в море.

— Сколько волка ни корми, он в лес глядит.

Рядом со мной Кедубец.

— О, народ! Как правдивы твои народные слова!

Мичман медленно отваливал от пирса.

— Кугут снова пошел на промысел, — сказал Леонид и сплюнул.

— Что такое кугут? — спросил я.

— Кугут? О, юноша! Кугут — это обыкновенный хапошник, которому, сколько ни дай, все мало. А этот… Ярко выраженный экземпляр, — кивнул он в сторону моря. — Сегодня он закинет сети, возьмет улов. Жена его знает что к чему. Она знает, что есть нефтяники, поедет на самые дальние промыслы, загонит этот улов втридорога.

Солнце светило, море обсасывало прибрежную гальку. Мне показалось, что кто-то мазанул огромной кистью, и море, отшлифованный водой и солнцем пирс, и само солнце стали серыми. Я вспомнил привокзальные рынки, горластых теток: толстых и сварливых, жадных, готовых в любой момент к самосуду, только тронь что у них, только попадись. И мичмана я уже видел без кителя, без погон. Он сидел в розвальнях хмельной, в засаленном полушубке, с кнутом в руке, как тот мужик, когда нас с Вовкой Зайчиком чуть было не прикончили на базаре. Мичман лузгал семечки, не сводил со шпаны своих цепких глаз, стерег добро, которым бойко торговала его бабенка. Слово мичман, все, что несло оно мне с собой, отделилось от этого рыжего мужика.

Понял, что-то готовится. Друзья мои громче смеются, поминают мичмана, возбуждены. Вскоре и меня посвящают в тайный замысел.

У мичмана есть сарай. В сарае — производство по изготовлению сухой, вяленой, копченой рыбы. Ночью мы идем к этому сараю.

— Юноша, — говорит мне Кедубец, — только вы с вашим изящным телосложением можете проникнуть в этот замок. Вы видите маленькое окошко?