Страница 4 из 15
В домике стояли две белые лавки, может быть, наши дамы, эти художественные натуры, сидели здесь по вечерам, переполняясь прекрасным воздухом и прекрасными идеями, не знаю, очень может быть. Но сейчас, во всяком случае, их тут не было и в домике пахло старым деревом, высохшей сосновой корой.
Завирушка уселась на лавку, а я на другую, но тут же раздался удар грома, и она перелетела, снова как бы невзначай, ко мне поближе, ища защиты, она, господи помилуй, совсем не выносит молний, этих огненных господних секир. Она забралась под левую полу моей рабочей куртки, я и сегодня точно помню, что не под правую, потому что мое сердце заколотилось, как безумное, очутившись на одном уровне со щекой Завирушки и, так сказать, один на один. Должен ли я выразиться яснее?
Когда гроза кончилась, мы вышли из лубяного домика, и Завирушка говорила мне, своему господину заведующему, «ты», и мне это было не совсем удобно, однако «вы» я там, в этом лубяном домике, проиграл.
Собственно, мне вовсе не хотелось, чтобы она любила меня, как дочь любит отца, мне хотелось быть любимым мужем своей жены. Но где же сыскать такие чувства бездомному бродяге, он всегда стремится урвать кусок любви, так же как кусок хлеба.
Кое с чем можно было бы и повременить, это верно. Кое-чему можно противиться, прибегнуть к хитрости, но в состоянии ли человек иной раз повременить, я и по сей день не знаю.
Вот именно по этим, связанным с нежеланием повременить причинам я и согласился стать шофером у дам раньше, чем они ожидали. Я хотел быть подальше от фермы, быть менее досягаемым для Завирушки, и дамы даже позволили себя убедить, что в помощь Завирушке надо взять на ферму какую-нибудь женщину из деревни.
И Вунибальд Крюмер опять понадобился. Он должен был строить новые крольчатники, ибо дамы вбили себе в голову, что ни одно животное не должно быть умерщвлено, даже те, что никакой почти шерсти не давали. Пусть все кролики живут и радуются жизни, скачут себе на здоровье и заполняют ферму. Дамы арендовали громадный луг, арендовали еще кусок земли под разведение картофеля и репы, таким образом, и Макс Мюкельдай опять был при деле и должен был остаться у нас; все это лишний раз доказывает, что дамы не умели считать.
Человек, которому с юных лет приходится считать, как это было со мной, всегда одним глазом следит, чтобы расходы не превышали доходов. Но это было не мое дело — убеждать дам в том, что их ферма нерентабельна. Да мне, вероятно, и не удалось бы их убедить.
Так как, по их словам, они уже не зарабатывали ничего своим искусством (я сомневаюсь, что они вообще когда-нибудь хоть сколько-нибудь заработали своим искусством), им приходилось капитал, на проценты с которого они жили, поддерживать на определенном уровне при помощи других средств, и этим средством должны были стать кролики. Выбор их пал на кроликов как на средство пополнения капитала, потому что они хотели заодно еще и делать доброе дело. Все ревматики страны нуждаются в нижнем белье из ангорской шерсти, чтобы покончить с мучительными болями.
Они не ведали, эти милые дамы, что их ангорская шерсть давно уже идет совсем на другие цели, что они поставляют нижнее белье для геринговских летчиков-истребителей и что поэтому килограмм шерсти первого сорта стоит тридцать марок.
А теперь о машине. До сих пор ее водил механик из Гроттенштадта, и она стояла у него в гараже. Дамы звонили по телефону, когда им хотелось взглянуть на свой автомобиль или поехать на нем кататься. Но у механика частенько не было времени. Не мог он все бросать в своей мастерской и являться по первому зову дам. Дамы понимали, что он плохо их обслуживает, а поскольку они уже прочно пустили корни в «Буковом дворе», у них имелись свои пожелания и планы, вот их-то я и призван был помочь исполнить.
Я сдал экзамен на шоферские права, дамы все оплатили, эти свои ассигнования они рассматривали как подарок, и я вот уже больше половины жизни таскаю при себе этот удивительный подарок.
Между тем стояло позднее лето. Пока что я должен был колесить по Тюрингии — вверх и вниз по холмам, поворот за поворотом. Мне необходимо почувствовать себя уверенно за рулем, так сказали дамы, и только тогда они решатся вверить себя моему шоферскому искусству.
Они, например, посылали меня в Рудольштадт за сладкой морковью или в Веймар за каким-то особенным сортом тюрингской кровяной колбасы. За сардельками для жаренья меня отправляли в Йену, так как гроттенштадтский колбасник их очень пересаливал.
В другие дни я развозил письма. Дамы полагали, что таким образом экономят на почтовых расходах, и это вновь доказывает, что они не умели считать. Возил я письма и театральному капельмейстеру в Рудольштадт, а однажды повез письмо жившей в Веймаре поэтессе Тине Бабе, которая таким образом и вошла в мою жизнь.
Тина Бабе жила на склоне высокого холма, почти что на небе. Во всяком случае, мне тогда так казалось, я считал, что поэтессе пристало быть почти что небожительницей.
Машину я оставил внизу, на тихой улочке, и, поднявшись по ступенькам к садовой калитке, позвонил.
Калитку открыли автоматически, сверху, то есть прямо с небес, я стал подниматься по длинной лестнице сквозь расположенные уступами цветники, в которых цвели все цветы тогдашнего мира растений.
Медвяный запах, мешавшийся с ароматами дальних стран, обвевал меня, и чем выше я поднимался, тем сильнее ощущал эти запахи и тем громче в ушах у меня звучало жужжание пчел и шмелей.
Лестница кончалась чем-то вроде площадки, с которой несколько ступенек вели еще выше, на веранду.
У входа на веранду стояла девушка, горничная в черном платье, белом кокетливом передничке, причесанная «под пажа», нос ее не оставлял ни малейших сомнений в бойкости его хозяйки.
Девушка взяла у меня письмо и взглянула, кто отправитель. Вместо фамилии там стояла монограмма из трех латинских букв — то были инициалы моих дам, — буквы были сплетены одна с другой, как бы срослись вместе, точно ветки одного куста. Кое-где эти буквы даже пустили почки, а кое-где расцвели цветами.
Монограмма была творением фрау Гермы, художницы, и бойкая девица тотчас же признала эту фабричную марку или фирменный знак моих дам.
Я между тем озирался, чтобы составить себе правильное представление о жилище поэтессы.
— Эй вы, — сказала девушка, — раз вы еще здесь, придется вам поговорить пока со мной.
— Я здесь, — отвечал я.
Она не может сейчас беспокоить фрау Бабе, та как раз сейчас набрасывает черновики.
Мое профессиональное любопытство разгорелось.
— Она и по воскресеньям занимается черновиками?
— Об этом вы и не спрашивайте, — сказала девушка, — вам это знать не положено.
Конечно, мне, как обычному шоферу, знать это не полагалось, но, с другой стороны, мне не хотелось показывать этой девице, что я тоже не чужд поэтического ремесла.
Мне вовсе не велено было дожидаться ответа, но меня слегка заело, что я позволил этой нахалке, стриженной «под пажа», так отбрить себя. Я решил польстить ее тщеславию и спросил:
— А что это такое вообще-то — черновики?
И верно, девица почувствовала свое превосходство и стала объяснять:
— Ох, это трудное дело, и заглядывать в них никому нельзя, но для меня иногда делают исключение. Мне приходится входить в комнату, когда фрау Бабе сидит над черновиком, потому что наш попугайчик иногда так назойливо орет, что фрау Бабе зовет меня его успокаивать.
— А почему же вы его просто не вынесете оттуда, если он мешает?
— В том-то и дело, что он обязательно должен там находиться, когда фрау Бабе сочиняет. Вот только чтоб не орал. Потому-то я и знаю, каково это — сочинять. Фрау Бабе каждые две-три минуты записывает одно слово, и все. Иногда она прямо кричит от радости, да! да! говорит, вот так, и никак иначе. А впрочем, что это я тут с вами заболталась, да еще о таких вещах, в которых никто ничего не поймет, если сам такое не пережил.
Мне этого было довольно, и на обратном пути я впал в задумчивость. Вероятно, большинство моих литературных попыток терпело крах именно потому, что я мало значения придавал черновикам.