Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 26



Ллан преклонил колени и, щекой к шершавому дереву, положил голову на плаху.

Мыслей нет – все ушло. Лишь одно, подобно раскаленным щипцам палача, жгло, болью сводило скулы:

– Почему?! Где же Истина?..

Тень от топора мелькнула над склоненной головой: солнечный зайчик подпрыгнул и заиграл перед глазами.

И Ллан понял.

А поняв, застонал от мучительного желания повернуть голову и в последний раз взглянуть на высоко поднявшееся солнце, которое пригревало его спину и обнаженную шею. Какое оно, солнце? Ведь он, звавший людей к Солнечному Царству, в последние годы ни разу не вскинул голову, чтобы посмотреть на ясное предвечное светило…

12

…А потом палач прислонил топор к колоде, и поклонился императору, и помахал квадратной ладонью толпе, и пошел вниз по ступеням с видом человека, хорошо и полезно поработавшего, а тот, второй, в колпаке, отошел от жаровни к столбу – и толпа затихла, будто уже и не помнила о только что спрыгнувшей в корзину голове. Люди замерли, почти все развернулись к почетной трибуне; кому же не интересно поглядеть, как радуется император? Только немногие не сделали этого, и в их числе – я: мне плевать хотелось на императора и на его радости, но главное, я боялся встретиться взглядом с девочкой в голубом, с юной супругой свежеизготовленного графа Вудрина; я боялся, что, увидев, она спрыгнет со своей скамьи и побежит ко мне, боялся, хотя отлично понимал: меня не разглядеть в море голов, я очень далеко от трибуны, и, в конце концов, она навряд ли может хоть что-то видеть сейчас.

Олла, сестренка… Таолла-Фэй Шианна дан-Баэль. Имя твое оказалось гораздо больше тебя самой, девочка, если уравновесило великий мятеж. Ты сидишь, и смотришь пустыми глазами, и ждешь меня, а я… я продал тебя. Продал, и хуже того – струсил; назвал улицу, дом, и за тобой пошли, но без меня: я боялся смотреть тебе в глаза…

Но я не мог поступить иначе! Они назвали мне твое имя, и потребовали тебя, это была окончательная цена… Они знали, что ты жива, и искали, а мне нужно было купить кого-то в стане Багряного, чтобы бунт закончился так, как всегда кончаются бунты… И я прав, потому что машину нужно было остановить любой ценой!

И даже у сожженного дома Арбиха дан-Лаллы я не пожалел ни о чем. Я не говорил с Нуфкой об этом, но ясно было, что и его судьба тоже входит в цену, хотя и довеском; надеюсь, что он, верный слову, отдал тебя не просто так и дорого продал свою жизнь; его убили из-за меня, но уцелеть он не мог, потому что солидные люди, делая свои дела, обходятся без ненужных свидетелей, а Нуффир – солидный человек…

Но я не мог поступить иначе! Спасти Арбиха было невозможно, ибо он дал клятву беречь тебя, сестричка, и ничто не заставило бы его эту клятву нарушить… А ты уже была продана, продана очень дорого – и что значила для тех, кто тебя купил, еще одна старая жизнь… Но я нрав даже в этом, потому что здесь уже не до чистоты рук, если машину нужно было остановить любой ценой!

Что подумал обо мне Нуфка? Это его дело, я не сказал каффару о своем интересе впрямую; надо думать, они решили, что я – из людей императора, а вся одиссея моя – лишь преамбула к торговле и предложению столь безусловной гарантии, как дочь почти напрочь выбитых дан-Баэлей…



Но я не мог поступить иначе! Арбих… О нем я буду помнить до конца дней своих… но он, в конце концов, был стар, ему уже недолго оставалось… да и не знал же я наверняка, что люди Нуфки займутся им! А Олла, что ж… она родилась графиней и останется ею, ей жить здесь… И я, в сущности, ничего не изменил, я вошел в ее жизнь и исчез из нее, это было неизбежно… А я очутился здесь лишь потому только, что машину нужно было остановить любой ценой!

Я уговаривал себя, я делал это истово – и почти преуспел, так что даже сумел не сорваться, когда увидел ее, а рядом с ней – Вудри, который ее купил. Я ненавидел его, его мясистые губы, его довольную ухмылку – но понимал в то же время, что не имею права на ненависть, что ненависть эта есть лишь потому, что он ее купил… но он-то всего лишь купил, а продал я!

Но черт с ним! – зато взбесившийся кибер уже не начнет строить на людских костях свое холодное царство логической справедливости… кости все равно лягут, но так уж повелось, что крестьянские бунты кончаются колесами и кольями, тут я ничего не могу поделать…

А что я вообще могу? Я могу вернуться, и получить снова удостоверение штатного сотрудника, и отпуск; Серега хлопнет меня по плечу, а я смогу выставить ему ящик «Наполеона»; а еще я могу съездить на Фрязино-IV и поцеловать Аришку, а потом рвануть чуть дальше и дать по морде кому следует… все это я могу, но это мои дела, земные дела…

И пока я уговаривал себя, отводя глаза, палач ушел с помоста, а помощник его вынул из жаровни длинные иглы и подошел к киберу, и воткнул в щели забрала рдеющие стальные острия… И все мои доводы стали шпиком, потому что в небо над площадью ввинтился жуткий, невероятный, выматывающий душу Человеческий вопль. Визг! Крик!! Вой!!!

Кричал кибер.

Господи, как же он кричал! – дергаясь и вырываясь из цепей, из просмоленных канатов, а из-под забрала двумя струйками сочилась кровь. Человеческая кровь, едва заметная, но все-таки более темная, чем багряные латы, он выл и бился у столба, а пламя уже подбиралось к нему, и лизнуло, и охватило полностью… доспехи вздулись, багряный суперпласт почернел и растекся бесформенной массой, из которой внезапно пополз, мешаясь с тяжелым вонючим дымом, душистый аромат жарящегося мяса. А кибер кричал, кричал, и наконец умолк. Обвис на цепях, бесформенный, вкусно пахнущий и безмолвный.

…Когда я очнулся, небо посерело и сквозь пока еще светлые облака проглядывали легким намеком рога полумесяца. Площадь опустела, трибуна знати была оголена, ковры и ленты сняты, зеваки разбрелись и только несколько десятков слабонервных, вроде меня, лежали то там, то здесь… Иногда кто-то, пришедший в себя, приподнимался, дико осматривался по сторонам и торопливо исчезал под добродушную ругань стражников, оцепивших помост. Мне и остальным повезло: толпа расходилась довольная, отчего и не стала топтать лежащих; через нас, видимо, просто переступали. Лишь несколько человек были странно плоски и взлохмачены, словно бы размазаны по плитам. Но около них уже копошились уборщики, скидывая мусор в ящики железными скребками. Я показал стражнику монету, и кряжистый дядька с торчащими рыжими усами перестал угрожать древком алебарды; после второго золотого он стал почти любезен, а получив на себя и напарника еще три, позволил мне подняться на помост.

Там тоже успели прибрать. Только кровь не стали вытирать с плахи и крупные сине-зеленые мухи ползали по красному, начинающему уже подергиваться по краям ржавчиной; их крылышки слегка вибрировали, усики шевелились, лапки вязли в липком, и они с заметным трудом взлетали, басовито гудя, описывали один-два круга и вновь пикировали на загустевающие пятна. Меня передернуло, мягко подломились ноги; я заставил себя не смотреть и прошел к краю помоста, к расцвеченным окалиной щитам и столбу, с которого свисало черно-бесформенное. Не хотелось этого делать, но нужно было убедиться, увидеть вблизи, иначе я не выдержал бы и заставил себя поверить, что все виденное и слышанное было бредом, что горела машина, а все остальное – лишь фантасмагория, порожденная перенакаленными нервами.

Я подошел к самому столбу, вплотную, и увидел черный огрызок горелого суперпласта, стекшийся в громадную грушу, а сверху, в узкой ее части, где огонь выплавил дыру, скалились в бугристой гари белые-пребелые зубы. И меня вывернуло прямо на помост, что обошлось еще в три золотых.

Этого хватило вполне. В тот же вечер я покинул Новую Столицу, пристав к каравану, уходящему на Восток. Повозки были набиты битком: беженцы возвращались домой, они торопились отстраивать пепелища и это был неплохой барыш! – купцы охотно принимались за извоз. Они были веселы и необычайно щедры, радовались спокойствию на дорогах, благословляли магистра, славили императора и на каждом привале пели во здравие графа Вудрина, который»…даром, что разбойник, а, вишь ты, как свою выгоду понимает…» и с которым «…любой честный человек теперь не откажется иметь дело». Я отнекивался от угощений, меня поначалу беззлобно стыдили, потом уговаривали, потом кое-кто из беженцев начал поглядывать искоса и шептать о «проклятом мужиколюбе». Но отстали, когда я безвозмездно излечил геморрой и два остеохондроза и объявил, что обдумываю трактат, отчего и дал обет воздержания.