Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 40



Чтобы отвлечься от безысходных, противных мыслей, отмыкаю золочёным ключиком, подвешенным к широкой ручке, оба замка чемодана.

Ну и ну… Вот какое впечатление произвёл я на Иру и её друзей! Недаром она сочла нужным сообщить Женечке, что я бедный. Ужасно!

Две запечатанные в целлофан новые рубахи — голубая и синяя. Галстук с затейливой монограммой — наверняка презент от Одилии. Домашняя зелёная куртка, пакет с тремя кусками мыла «Камей», баллоном пены для бритья, тюбиком зубной пасты; набор авторучек, записные книжки, блокноты, толстая пачка нарядных столовых салфеток. Большая банка растворимого кофе. И даже здоровенный коробок французских спичек.

Представляю, как буду зажигать этими спичками газовую горелку у себя на кухне. Если будет газ. Если гражданская война на отправит всю жизнь в тартарары, как это произошло в Нагорном Карабахе…

Перекладываю в чемодан содержимое пластикового пакета — конверт с Женечкиными кленовыми листьями, фотоаппарат, где на плёнке запечатлена она, ещё непроявленная бритвенные принадлежности, подаренные Борисом,.

Так странно. Ничего не собирался покупать, ничего ни у кого не просил — уезжаю весь в подарках. Да ещё на мне рубаха Кристо Хесуса…

Стою у стола против распятия, благодарю Бога. Не за барахло, конечно. За людей.

…Без четверти три. Гашу свет. Ложусь. Дождь, видимо, кончился. Уже не стучит по карнизу.

Соломенный подстаканник, Ясмина, старик со шкиперской бородкой, оказавшийся отцом Бернаром. Пусть никто не поверит, что я заранее все это видел во снах. Но я‑то, я чувствую, что мне даны были знаки на пути. Что означает фраза отца Бернара: «Завтра у нас будет время задать друг другу вопросы?»

Я‑то знаю, о чём хочу спросить. А у него, у отца Бернара, какие ко мне вопросы, почему? А если он каким‑то образом узнал про пистолет? С другой стороны, так подозрительных типов не принимают. Принял как блудного сына. Как отец родной.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Маленькая церковь, пристроенная к концу того сумрачного, длинного здания, где я ночевал, не вмещает всех молящихся. Кроме монахов и наших паломников, там находятся несколько местных горожан и специально приехавшие из Парижа старые русские чуть ли не из первой волны эмиграции.

Хотя Игорь бегал по коридорам, колотил во все двери, кричал — «Паломничающие, подъем! На молитву! Чем раньше помолитесь, тем больше будет времени на Париж!», я еле заставил себя встать.

Брился, умывался. Распечатывал и надевал новую Ирину рубашку. В результате подошёл к церкви одним из последних. Места мне внутри храма уже не нашлось.

Теснюсь на крыльце, прислонясь к перилам. Рядом со мной осунувшаяся, видимо, смертельно уставшая за эту поездку Зинаида Николаевна. Такое впечатление, что мальчишеская чёлочка её ещё больше поседела. Шепотом спрашиваю:

— Где Светлана?

— Там. Впереди, — отрывисто отвечает она.

Очень старая, осанистая женщина с ниткой жемчуга на шее отрешённо стоит сбоку. То ли молится про себя, то ли вслушивается в доносящиеся из раскрытых дверей храма молитвы.

Службу по православному обряду ведёт отец Василий. С моего места иногда видно, как он степенно размахивает кадилом. Даже сюда, наружу, доносится неповторимый, умиротворяющий запах ладана. Слышно, как Миша, Лена и Катя поют на клиросе.

По передвижению людей впереди догадываюсь — идёт исповедь. И начинаю пробиваться внутрь.

Признаюсь тебе: в возможности исповеди и причастия есть, кроме того, что мы знаем разумом об этих таинствах, ещё и осуществление идущей из глубины сердца детской потребности прижаться, прильнуть к матери, к тому, кто обогреет, обережёт, защитит от всех бед мира. Это и есть для меня мать–Церковь.

Вот об этом‑то, дождавшись своей очереди, я и говорю отцу Бернару.

В чёрном монашеском одеянии, он кажется сегодня менее болезненным, высоким и стройным. Его голубые, пронзительные глаза смотрят в самую душу.

— Может быть, такое понимание Церкви — индивидуализм? — спрашиваю я и добавляю. — Хочу чувствовать себя клеточкой тела Христова. Буду честен — перед вами — меня часто ужасают люди, называющие себя христианами. Даже некоторые священники. Многих, кто сейчас убивает друг друга в Москве, возможно, благословили их пастыри… Как мне не осуждать их? Именно потому, что я не прикидываюсь святошей, мне особенно больно ловить себя на том, что постоянно вступаю в противоречие с заповедью Христа — любить ближнего. Это мой грех, беда. Отец Бернар, не могу от неё избавиться. Барахтаюсь. Гибну. На днях молился в Нотр–Даме, испытал чувство богооставленности, сокрушающего душу одиночества. Единственное утешение — когда пишу книгу или просто остаюсь один, мысленно говорю с кем‑то, кто всегда рядом. Поверьте, мне не кажется…

— Вы еврей? — неожиданно спрашивает отец Бернар. — Ведь вы еврей, ставший христианином? Ведь это так?



— Да. Хочу стать учеником Христа. Не получается.

— Получится. Почему вы боитесь взять свой крест? Любовь к другим, какой вы так жаждете — дар Божий. Не от вас рождается. Этот дар способен получить, кто взял крест. Что ваш крест — ваши спутники в автобусе, антисемитизм? Может быть, вы всё время отталкиваете крест, вместо того, чтобы принять? Вы сказали — «клеточка». Но она не может жить без организма. Ведь так? Все мы, христиане, один организм, тело Христа на земле. Его Церковь. А вы ещё и еврей, принявший Христа… В вас исполнение Божьего обетования. — Он протягивает руки, надавливает мне на плечи, и я опускаюсь на колени.

Что‑то произносит по–латыни, затем бережно поднимает меня с каменного пола, целует в лоб.

Кланяюсь, отступаю. Мое место перед отцом Бернаром занимает Оля.

Снова оказываюсь на крыльце, освещённом жидким октябрьским солнышком.

Старая женщина с жемчугами на шее понимающе улыбается, говорит:

— Отец Бернар тонкий психолог, хорошо исповедует.

Не понимает она, что такое отец Бернар! Несчастная, не понимает.

…Во мне что‑то сдвинулось, как, наверное, сдвигаются пласты земной коры после землетрясения. Такое состояние, будто назвали то, что я уже знал, но не осознавал.

Возвращается на крыльцо и Зинаида Николаевна, на этот раз со своей Светланой. Обе отчуждённые, словно поссорились. В коровьих глазах дочери стоят слезы.

Что‑то заставляет меня погладить её по голове. Мать, сжав тонкие губы, сердито отворачивается. Богослужение идёт к концу. Снова ввинчиваюсь внутрь храма.

Причащает отец Василий. Ему ассистирует Игорь.

…Видишь: вот ведь как я устроен! Только что был преисполнен смирения, готовности взять свой крест. Казалось, все ясно, никогда никого не осужу… И — как нож в сердце — придётся принимать причастие не из

рук отца Бернара, да ещё при участии этого бизнесмена–клипмейкера с серьгой в ухе.

— Господи Боже, прости и помилуй меня, закоренелого грешника, — шепчу я, складывая руки на груди, и вслед за Олей, Георгием, Надей подхожу к чаше.

Отец Василий поднимает взгляд, смотрит на меня с явным сомнением, очень странно смотрит. Строго спрашивает:

— Исповедались? Вам отпустили грехи?

На моём лбу ещё горит поцелуй отца Бернара. Склоняю голову.

Отец Василий причащает меня. Игорь подносит к моим губам красную тряпочку, сильным движением проводит по ним. Целую чашу.

Сворачиваю налево к столику, где из рук просиявшей навстречу Кати принимаю стаканчик с «теплотой».

Начинается проповедь. Отец Василий воздаёт благодарность Богу, французскому государству, этому монастырю, его гостеприимным хозяевам, лично отцу Бернару.

Густо пересыпая свою речь цитатами из Евангелия, он говорит о том, что для Христа нет ни эллина, ни русского, ни француза, есть христиане, подающие, несмотря на различия в вере, пример братства всем язычникам.

— В эти тревожные для России часы и дни молимся о том, чтобы Бог ниспослал нашей родине, русскому народу, нашим властям прекращение братоубийства, мир и спокойствие, экономическое возрождение…