Страница 34 из 40
«Мы уже потрапезничали,» — ответил он на мой незаданный вопрос.
Один из монахов принёс мне большое блюдо с картошкой–фри и целиком запечённой форелью, обложенной листьями салата и помидорами.
«Странным образом форель, которую я не съел у Ирины, все‑таки нагнала меня, перелетела на этот стол» — подумал я.
Словно находясь в волшебной сказке, во сне, принялся я за еду, время от времени бросая извиняющиеся взгляды на человека из моих снов, на остальных монахов, которые, как и отец Бернар, сидящий напротив, тотчас начинали кивать мне, мол, не стесняйся, ешь с удовольствием.
То ли под влиянием выпитого вина, то ли от чего‑то другого, я почувствовал себя обязанным сообщить присутствующим, что являюсь плохим человеком: убежал из экуменического центра в Париж, почему и нахожусь сейчас здесь, жду автобуса с нашими паломниками.
И опять они закивали. И я с удивлением отметил — все понимают по–русски. А отец Бернар спокойно произнёс: «Мы знаем. Не надо волноваться. Автобус будет скоро. Сломалось колесо. Нам звонили с пути. Что вы предпочитаете, чай или кофе?»
Я попросил кофе. Мне принесли тяжёлую белую чашку крепчайшего, ароматного кофе — «эспрессо», отчего я сейчас и не могу уснуть в своей «келье».
Ты можешь себе представить, как мне хотелось кое о чём спросить этого старого человека с короткой шкиперской бородкой… Но тут находились другие люди, в высшей степени доброжелательные, милейшие. Но — другие. И я ограничился несколько иным наводящим вопросом: «Такое впечатление, будто вы что‑то знаете обо мне, откуда?»
Я вполне допускал, что за время моего отсутствия сюда из экуменического центра могли позвонить, тот же отец Василий. Пригрозил же он зачислить меня в какой‑то «чёрный список».
И поэтому ты, который знаешь меня лучше, чем кто‑либо на свете, можешь понять, как я был польщён, когда отец Бернар спокойно объяснил: «Тому год или полтора один славист купил ваши книги в русском магазине в Париже, прочитал их и примчался ко мне, чтобы узнать — «Это фантазии, выдумка, или, может быть, правда?». Потом мы тоже прочитали.»
Отец Бернар хотел сказать что‑то ещё, но как раз в этот момент на пороге трапезной возникла раскрасневшаяся пожилая матрона в белом чепце и фартуке. Я успел подумать, что она явилась с сообщением о прибытии нашего автобуса. «Ля гер (война), — закричала она по–французски, и ещё я разобрал из её вопля только одно слово: «Москва».
Все монахи встали со своих мест и замерли, глядя на меня. Отец Бернар тоже поднялся. «Кухарка Марта говорит — у вас в России гражданская война. В телевизоре много убитых, стреляют танки, — он изменился в лице, приложил руку к животу, — будем глядеть, что происходит?»
Как приговорённый, как преступник направился я вместе со всеми на кухню, где над одним из буфетов с посудой светился экран телевизора.
Первое, что мы увидели — разъярённую толпу, штурмующую телецентр Останкино, мельтешение милиционеров со щитами, солдат с автоматами, бегущими среди танков и грузовиков, морг, набитый окровавленными трупами.
Я перевёл взгляд на монахов. Они больше не смотрели на экран. Стояли и молились. Беззвучно, про себя.
Я не мог ни молиться, ни перестать смотреть телевизор.
…Горело сахарно–рафинадное здание — так называемый российский «Белый дом».
«Нельзя! Не надо было мне уезжать из Москвы! Не уехал бы — не было б убитых, свиста и взрывов снарядов, пробивающих белые стены…»
Ты скажешь, слишком многое на себя беру. Скажешь, на все воля Божья, не моя.
Да, так. Понимаю, тебе мои переживания кажутся манией, болезненной манией, недостойной христианина. Но почему я всегда чувствую себя виноватым?
По телевизору продолжали показывать то, что киношники называют «бобслей», то есть склеенные вперемешку короткие куски хроники, и по чередованию дней и ночей этого кровавого маразма я вдруг понял, что события в Москве начались не сейчас, не сегодня.
Я обернулся к отцу Бернару, чтобы попросить его перевести, о чём говорит телекомментатор. На лестнице послышался топот, и в кухню вошли сначала Игорь, за ним — отец Василий.
На меня они даже не взглянули.
— Прибыли, слава Богу! — сказал отец Бернар в то время как наш священник троекратно его лобызал. — Вы уже знаете, что в Москве?
— Слышали, — ответил отец Василий, осеняя себя крестным знамением. — Все волнуемся. Возможно ли от вас позвонить домой? Беспокоюсь о семье.
— Телефон висит в коридоре. Скажите своим, через десять минут будет ужин на столах, — отец Бернар обратился ко мне. — Идемте, покажу вашу келью.
Монахи и Марта начали со звоном и грохотом вытаскивать из буфета тарелки, чашки и стаканы для вина, а я, сопровождаемый отцом Берна- ром, поднялся по лестнице со своим чемоданом и пакетом, вышел наружу во мрак и сырость дождливой ночи.
Зная меня, мою проклятую склонность всех осуждать, ты, наверное, не поверишь, что, когда мы с отцом Бернаром пересекли часть промокшего парка и подходили к остановившемуся у длинного здания автобусу, и я увидел под узким навесом Тонечку, Олю, Акын О'кеича, Георгия, Нину Алексеевну, Вадима, я понял, что соскучился, что люблю их всех. Даже Игоря, который шёл за нами и ещё издали кричал: «Паломничающие! Забирайте необходимые шмотки и бегом вон в тот домишко, в подвал. Будет ужин!»
Но никто не двинулся с места.
— Привет! — поздоровался я со всеми сразу. Они молча смотрели на меня, на то, как я иду между ними и автобусом со своими вещами. Чемодан в эту минуту показался мне огромным, роскошным и постыдным, мерзкой уликой, как какая‑нибудь вещь, купленная в секс–шопе близ пляс Пигаль…
И только Катя, Катенька выскочила из «икаруса», подала мою сумку, быстро сказала: «У нас неприятности.»
— Какие? — спросил я, думая, что она имеет в виду события в Москве. Тем более, что, пока отец Бернар отпирал входную дверь, ко мне, оттеснив Катю, подскочила Нина Алексеевна, прошептала с надеждой: «Вы не знаете, может быть нас теперь оставят во Франции как политических беженцев?»
Я глянул в её взволнованное лицо, пожал плечами и вошёл в дом.
Отец Бернар включил свет. Я поднялся за ним по деревянной лестнице на второй этаж. Потом по узкому, извилистому коридору, куда справа и слева выходило множество дверей, мы подошли к последней. Он отпер её.
Это оказалась неожиданно большая белёная комната со столом–секретером у одной стены, полуторной кроватью — у противоположной, двумя стульями, креслом, стенным шкафом и рукомойником в углу. Над столом висело распятие.
— Надеюсь, вам будет удобно, — сказал отец Бернар, вручая мне ключ. — Утром после молитвы и завтрака все поедут на встречу с Парижем, и у нас будет время задать друг другу вопросы.»
…Давно стихла беготня, топанье ног в коридоре. Все разместились, спят. Только дождь за чернотой окна продолжает стучать по карнизу.
У меня тоже неприятность, чтобы не сказать хуже: в сумке не оказалось пистолета.
Перерыл её несколько раз. Соломенный подстаканник, две запасные рубашки на месте, так и не распечатанный блок сигарет «Мальборо», свитер, три пары чистых носков, носовые платки — на месте. Пакет с бритвенными принадлежностями, зубной щёткой, пастой и мыльницей на месте — в затянутом «молнией» боковом отделении. На самом дне обнаружил завёрнутый в бумажную салфетку засохший, ещё московский, бутерброд с сыром и двадцатикопеечную монету чеканки 1982 года.
Пистолета нет.
Так я и знал, предчувствовал. Фриц, надо надеяться, теперь благополучно живёт–поживает и думать не думает о своей ужасной затее. А я влип.
Эту штуку с перламутровой рукояткой, безусловно, взял Игорь. Не Катя. Именно он. Вернулся в номер гостиницы после коллективной медитации–молитвы, увидел на полу возле тумбочки сумку. Соблазнился. Про- шуровал ее… Потом отдал Кате.
А если не он? Какой он ни есть, вроде, христианин. С крестом на груди. Правая рука отца Василия. Вполне мог взять кто‑нибудь из обслуги — уборщица, горничная… Но тогда чего я переживаю? Пистолет просто спёрли, он исчез навсегда как бы сам по себе.