Страница 22 из 65
На улице стужа стояла, какой еще не бывало в Санкт-Петербурге. Все мужское население ходило с белыми от мороза волосами. Женщин же не было на улицах вовсе, поелику у них и подходящей для таких холодов одежды не имелось.
Внутри дома было теплее разве что от великого волнения, кое охватило прекрасную турчанку и ее жениха.
Правду сказать, волновалась одна невеста. Хвостаков, одетый в нечто, похожее на древнеримскую тогу, в буклях и намазанный румянами, бродил по покоям, будто кастрированный кот, и пристраивался засыпать везде, где находил хотя бы опору: у ледяной стены, обжигаясь о нее всеми членами, у ледяного ломберного столика, опершись о него копчиком, у камина с ледяными дровами, удерживаясь, чтобы не упасть в него, единственно застывшим взором.
Турчанку же всю пронимало душевным трепетом. Плененная месяц назад в Крыму, она полагала сию баню и сию свадьбу делом для России обыкновенным да не знала, как оному делу соответствовать. Ей были известны только десятка два русских слов, ученых и любовных, Хвостакову — столько же, но военных и матерных. Сообщаться им было затруднительно. Их познакомили полчаса назад, и за это время они не сказали друг другу ни слова.
Но надо же было когда-то и разговор начать.
— Геометрия? — наконец нашла турчанка подходящую тему, полагая, что в римской тоге не может не быть бездны учености, и показала на грудь Хвостакова, где красовался масонский знак — циркуль и наугольник с буквою G между ними.
— Баляндрясы! — сказал Хвостаков и схватился за циркуль, пытаясь отодрать его. — Тараканы!
Намертво пришитый символ масонства не поддавался. Хвостаков отошел в угол, говоря непонятные турчанке слова.
Ему никак не удавалось прикорнуть. Одно — из-за холода. Второе — прилечь было негде, а стоя ноги в коленях подгибались. Пошатавшись по покоям, он нашел наконец щель меж ледяной стеной покоев и ледяным камином, пролез туда и встал, как марморная статуя, уперев колени в бок камина. Глаза у него сию же минуту сладостно закрылись.
Турчанка в отчаянии огляделась. Была она пуглива, трепетна, волоока — туманом были подернуты ее чудные черные глаза. Взор ее опять упал на ненавистного жениха, и вмиг закипев своей южной кровью, она схватила наполненное водой ведро и опрокинула его на Хвостакова.
Морфей уже так стиснул князя в своих объятиях, что он даже не открыл глаз. Его покрыло ледяной коркой, и он стал похож на глазированный пряник. Тога сверкала во льду, как чешуя мороженой щуки.
Турчанка, еще раз глянув на жениха, вдруг встрепенулась, и мерцание каких-то пугливых мыслей в ее глазах пронеслось, будто рыбья мелюзга в водах речки Бельбек. Она кинулась к оставленной на ледяной лавке верхней одежде Хвостакова, вытащила оттуда лазоревый пакетик, а вместо него сунула принесенный с собою точно такой же.
Обернувшись опять к Хвостакову, она поняла, что ежели будет тут стоять, как бы ни при чем, ей придется выходить замуж за мертвеца. Она бросилась к статуе князя и хватила ее медным ковшиком. Сладостный хрустальный звон рассыпался в покоях. Хвостаков открыл глаза, удивляясь сиянию стен и остаткам сего сладостного звона, в его ушах звучащим.
— Да, согласен! — сказал он, отыскивая замороженным взором священника и алтарь. — Паки согласен взять в жены рабу божию… — он оглянулся на турчанку, стоящую посреди покоев с ковшиком в руке, как с колотушкой сторожа.
В сей момент набежали слуги, схватили обоих под руки да в баню повели. В бане щипало глаза и было дымно, как в горящей избе. Ледяной пол хватал за голые пятки, как присоски осьминога. Хвостакова и турчанку быстро раздели, окатили горячей водой, от коей глаза у них стали, будто в приступе падучей, и вытолкали обратно в предбанник.
Баня кончилась. Никто еще не мылся, не парился, ледяные дрова еще горели, хвостатая труба накрывала прохожих сажею, а бани уже не было. Баня еще притворялась банею, но уже кончилась.
В покоях Хвостаков, не жалея подагрических ног, бросился к одежде, проверяя карманы. Нынешним вечером ему последний раз предстояло служить квасником у стола императрицы, и он приготовил особый порошок для добавления к исконному русскому напитку. Сей порошок из бровей китайского медведя, хвоста тибетской ящерицы и пота африканской обезьяны делал особо сладостными любовные утехи, коим императрица все свое свободное время дарила. Хвостаков ласкался надеждою угодить самодержице так, что она устроит его старость тихой и покойной, как у запечного сверчка.
Князя всю жизнь тянуло куда-нибудь спрятаться, да его неизменно извлекали на свет божий и заставляли крутиться и шуршать при дворе. Однажды он неделю жил схимником при монастыре и отощал так, что сквозняк скинул его с подоконника под угор. Хвостаков стал известен всей столице своим неслыханным падением. Он бросил схиму и в качестве изрядного шута стал изображать сей полет при дворе императрицы, наловчившись пролетать пять аршинов над полом не только натурально, но даже с искусством паря.
Лазоревый пакетик с порошком лежал в том же кармане кафтана, где он его оставил. Хвостаков вздохнул с радостию. Господу богу было угодно, что никто сей порошок не тронул!
Глава двадцать первая
Парад козлов и собак
Начальнику Тайной экспедиции Степану Шешковскому была оказана милость, от коей он памяти лишился и в сии великие морозы подать ему епанчу вместо шубы приказал. В оной епанче он теперь сидел подле императрицы Екатерины Второй в ее карете, дрожа, как суслик, от холода и страха, буде не справится со своим делом.
Карета стояла напротив ледяного дома, горящего миллионом разноцветных солнц. Карета была потертой и без украшений, лошади вислозадые, а кучер походил на отощавшего медведя-шатуна, одетого в рясу. Императрица распорядилась устроить свой выезд так, чтобы не привлекать ничьего внимания.
— Что ты делаешь, любезный? — спросила Екатерина, оборотившись к Шешковскому, который, приоткрыв шторку, наблюдал за улицей. — Почему молчишь о своих вымыслах?
— Думу думаю, как лучше дело спроворить.
— Думай, думай, любезный друг. Хорошо придумаешь — благочинность и покой во всем государстве российском поможешь учредить. Плохо придумаешь — задница твоя будет за тебя думать.
Степан Шешковский, лучше всех в России знавший, как думают задницей, завозился на своем месте.
— Трудное дело, матушка государыня. Где это видано — определить врага отечества нашего, первый раз его узрев.
— Было бы легко — взяла бы с собой кота сибирского вместо тебя. С ним теплее — он жирный. И мурлычет. А ты, яко балтийская килька, — немая, тощая да скользкая.
— У тебя, матушка государыня, из рук и глиста не выскользнет, — горячо сказал Шешковский.
— Я и говорю: от тебя одну дрянь только и услышишь. Гляди усердней: людишек со всей империи собрали, среди них и те могут быть, кои тайно к толпе бунтовщиков прилепились и в себе злодейские умыслы носят. Как при дворе заговорщики сыщутся да с оными злодейскими невеждами сговорятся — несдобровать ни мне, ни тебе.
— Во имя твое, матушка государыня, и ради благополучия России сделаю все, что даже свыше моих сил! Сделаю все, а уж что выйдет, то выйдет.
— Так сильно не тужься — как бы чего на самом деле из тебя не вышло, — сказала Екатерина. — Но гляди в оба. А теперь докладывай, как злодея усмиряют.
Злодей в России тем годом был только один — Емелька Пугачев. Еженедельно Степан Шешковский сказывал императрице доклад о толпе злодейской и усмирении оной. Доклад всегда совершался скрыто от других глаз и ушей, но впервые начальник Тайной экспедиции делал его в таких суровых условиях. Он вытащил бумаги и стал читать, ежась от мороза и вздрагивая от негодования. Екатерина смотрела на него холодно: воистину его телодвижения были похожи на содрогания выброшенной на лед мелкой рыбешки.
«От оренбургского губернатора дошло уведомление, — докладывал Шешковский, — что в оной губернии оказалась сильная разбойническая шайка, которая не только грабит, разоряет и мучит поселян, но и устрашенных кровопролитием, ласкательствами к себе в сообщество привлекает. Между же сею разбойническою шайкой один беглый с Дону казак Емельян Иванов сын Пугачев, скитавшийся пред сим в Польше, наконец отважился даже без всякого подобия и вероятности взять на себя имя императора Петра III, под которым производит там наижесточайшее тиранство. Сие зло в слабых и неосторожных людях подобный моровой язве вред произвести может…»