Страница 28 из 42
В начале нашего столетия, в столичном городе Петербур*е, как и в отоличиом городе Москве, а также и в других <ородах, покрупней и поживей, российского нашего гооудартва, жизнь менялась быстрее, чем в предыдущие деоятилетия. ю многих отношениях менялась, но также и в самом, для люей вроде меия, важном: те, кто причаотиы были миру иокуства, и прежде стали в иего втягиваться глубже и онльией, из непричастных многие стали кое‑что о нем узнавать, влезиие к нему иопытывать, а то и без оглядки в иего вовлекаться. Я не говорю о «практикующих» (весьма преоно выражаясь) то самое, чем этот мир живет и чем он к себе влечет, а попросту об увлеченных, в ряды которых стал затесываться и я, тут‑то и узнав, что больие становилось этих людей, по их же словам, чем их было еще недавно, и что глубже вросталн они в тот мир, куда и я с ними вростал.
Так что (подумают) говорю я не о художниках, а о любителях, дилетантах, об эстетах. Нет, об эстетах не говорю. Это особая порода, хоть и среди тех же млекоядиых или плотоядных, еоли молоком и плотью называть то, что искусством мы зовем. Но пенкосниматели они. Слижут пеику — этим и довольны. Я же и молочных пенок никогда терпеть не мог, а в искусстве казеином, сутью его, питался, а не пенкой. И если я (в первую очередь) не о тех, кто пишет, а о тех, кто глядит на картины, говорю, не о стихотворцах, — о читателях стихов, не о композиторах, — о посетителях концертов; то ведь, во–первых, и композиторы посещают концерты, и стихотворцы читают сборники чужих стихов, ж жжвопиоцы глядят не на свои линь собственные картины; а, — во–вторых, именно рост внимания и любви к искусотву — основная черта тех лет, когда и я вниманию этому учился, когда проснулась и во мие эта любовь. Не просниоь оиа заново в те годы у многих, в том чиоле и у самих людей искусства, которые, во времена дедов иашнх и отцов, любили в нем порой вовсе не искусство, не были бы годы детства моего и юности тем, чем они были — не для одного меня, а для всех тогдашних «нао».
Годы моего детства, а не только юиостн. Конечно, началооь новое это, обещавшее начать новую эпоху, уже и до моего рожденья (н кроме того, в облаоти истории культуры, шика ких точных дат не может быть, ни для начал, нн для концов) Уже и в восьмидесятых годах — чтобы одни лишь пример привести, живописью ограничась — Врубель, в своих киевских работах, передвижников одал в архив и шестидесятничеству положил конец. А в девяностых, многое, в живописи, как и в поэзии, о будущим роднилось куда отчетливее, чем о проидым.
Первый номер журнала «Мир Иокусства» вышел в октябре 1898–го года, последний — в конце 1904–го; мие и тогда было всего девять лет. Главные оотрудиики и редакторы журнала были, кроме того, небезизвеотиы будущим читателям его и прежде, а о его концом деятельность их, не говоря уже о продолжателях их дела, далеко не кончилась. Я же еще добрых шесть лет в отроческой дремоте пребывал. Настоящим свидетелем уже начавшейся эпохи стал лишь когда наибольшего расцвета она достигла, и когда оотавалоеь всего четыре года до войны и семь до «Октября». О журнале, однако, не напрасно я упомянул, хоть и читал его лишь задним числом, лет через восемь или деоять после того, как он кончился. Были другие журналы… Но заглавие его найдено было верней, в точку попало лучше, чем вое их заглавия вместе взятые. И вое искусства он оболуживал, включая музыку и литературу. Он мир искусства, всякого искусства, открывал, как людям, уже жашедшжм доступ к нему, так и людям, о существовании его до тех пор и не подозревавшим.
Мир искусства в начале десятых годов
К началу десятых годов, мир искусства, в пределах отечества нашего, настолько разросся и похорошел, что уже и сравнения почти не допускал с тем скудным бытием, каким преходилось довольствоваться ему в предпоследнее, да еще и в последнее десятилетие прошлого столетия. Дело тут не в единицах, каких бы множеств они весом или сиянием ни превосходили. Достоевский был давно в могиле; Толстой ушел из «Ясной поляны» и от иас в девятьсот десятом именно году. Тогда же умер и зачинатель новой живописи, Врубель. Чехова не стало уже в девятьсот четвертом, Левитана, им любимого, за четыре года до него. Но если, например, те двое, величайшие писатели наши, оба, несмотря на разные сроки своей жизни, прошлому, а не новому веку принадлежат, то ведь их размеры опознали, их мысль, их искусство по–настоящему начали понимать только в новом веке, или накануне его начала. Прежде всего, их искусство. Читали их и раньше, увещаниям их следовали пусть и нехотя или по–медвежьи, но понимали увещания эти очень хорошо. Зато насчет искусства Достоевского, ничего не нашел поумнее умирающий век оказать, чем «жестокий талант»; а искусством Толстого восхищались вое наперебой (после того, как шестидесятник умолк, объявивший «Войну и мир» рооказиями подвыпившего унтер–офицера), но восхищались, как образцовыми, без ретуши, снимками их самих, их быта, их Карениных, их Анн.
Искусство теперь полюбили, даже и в литературе. Подумать только! Как бы в гробу перевернулись, узнав это, неоравиеиные трое, ВЕЛИКИЕ иаши критики! Вед* и меия, как и сверстников моих, еще продолжали пичкать иа школьной скамье все тем же «лучом света», вое той же «реальной» критикой, «являющейся исследованием жизии». Но пищи этой мы уже не принимали, а светом интересовались — поскольку о театре идет речь — главным образом тем, которым рампа освещает сцену. Да и сукно наскучило иам просвещенных, якобы, речей, о таким, например, применением глагола «являться», какого привел я образец (увы, не пришлось его и сочинять).
Теперь, однако, задам я себе ехидный вопрос, не ко мне одному обращенный, но и ко воем, кто оо мной заодно, в мир искусства войдя, или дверь туда приоткрыв, взяли да и отреклись, как совсем другая песня им внушала, «от старого мира». От старого века отреклись, и присягу принесли новому веку. Да и сам я что ж, одного лишь иокусотва, что ли, от искусства захотел; увещания всяческие отверг, луч света на угдекалндьные лампочки, что в рампах горели, променял? Спрошу, задумаюсь — много лет я об этом думал — и окажу: «жокуоство» — коварное слово; оно запутывает мыоль Одного искусства в искусстве искать, это значит подменять его эстетикой; высказанное художником (на языке любого искусства) олово — эстетическим объектом, доставляющим удовлетворение мне (зрителю, олушателю, читателю), а то и без всякого удовлетворения — что нередко случается в нашем веке, эстетически одобряемым мисю. За что? Чаще всего за неожжданиооть и новизну. На этом пути пенкоснимательство и опустошение всех нас и подстерегает. И нельзя отрицать, что именно в нашем веке подстерегают они нас ловчей и улавливают успешней, чем в любые предшествующие века. Но разве простое зачеркивание искусства в искусстве, простая замена искусства тенденциозной фотографией, для красного словца именуемой (например) социалистическим реализмом, чемнибудь могут здеоь помочь? Разве у фотографии есть этика, дополняющая эстетику? А в социализме, покуда си не осуществлен, если и есть привлекательные этические черты, они тем не менее, при наклейке на фотографию, превращаются в пропаганду, а не в нскуоство.
Пиоарев нао от эстетствующего почитателя Уайльда, с зеленой гвоздикой в петлице, не опаоет. В конце концов, и «Ананасы в шампанском» ничуть не больней оскорбляют поэзию, чем стихи Надоона или Ратгауза. Попутчик Северянина, Грааль Аредьокий, поэт «серебряного века», меньше ее оскорблял стихами, бытием и даже именем выдуманным своим, чем Аполлон Коринфский, до–серебряный поэт, печатавший вирши свои в «Новом Времени», или Демьян Бедный, до и пооле «Октября», печатавший свои в «Правде». Умеренней оскорблял ее жеманной овоей прозой, скажем, Ауслендер (нмечко‑то какое! Сразу видно: безродный космополит!), чем овоей, суконной, Баранцевич или Шеллер–Михайлов, или нынешние их потомки, еще суконней пишущие, чем они. А ведь оскорблять поэзию — злодеяние, этике подсудное столько же, а то и больше, чем эстетике. Всвсе без поэзии, или о поэзией замызганной и фальшивой, ведь и человек — не совсем человек. Этого только те не понимают, кто этику подменяют тощим морализмом, а то и политиканством, притворяющимся этикой. В конце девяностых, особенно же к началу десятых годов поняли это у нао сравнительно многие.