Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 39

Действительно, это кончилось для Коцебу плохо. Вскоре после того, как слова эти были произнесены, он переехал из Веймара в Маннгейм. Здесь и настигла его судьба.

** *

Судьба эта приняла облик эрлангенского студента Карла–Людвига Занда, человека, до такой степени противоположного Коцебу, что кажется одна эта противоположность не должна была бы позволить им вместе жить на свете. Теперь, т. е. в 1819 году, Занду было 24 года. С детства (он был сыном прусского чиновника и родился в городе Вользиделе) был он тщедушен и хвор; учился усердно; нрава был мягкого и казался уже товарищам своим по школе немного заспанным, погруженным в какие‑то туманные думы. Иногда это безразличие прерывалось у него припадками гнева или радости, бескорыстие которых было так же очевидно, как и бестолковость. Любовью к отечеству, самой пламенной и самой нетерпимой, отличался он с детских лет.

Сохранились его дневники. Записи в них похожи скорее на прокламации, составленные в стиле времени, в очень восторженном и очень ходульном стиле. Целые страницы испещрены восклицаниями такого рода: «Возлюбим отечество! Наука да будет нашей невестой! Да здравствует немецкий язык! Да процветает рыцарство! Да станет Германия свободной!».

Занд изучал богословие в тюбингенском университете; потом принял участие в кампании 1815 года против Наполеона; затем поступил в эрлангенский университет. Патриотическая и свободолюбивая восторженность его всё возрастала. После вартбургского торжества, устроенного патриотическим немецким студенчеством и осмеянного Коцебу, еще раз сочетавшим для этого случая пасквиль и донос, жажда подвига, давно уже преследовавшая Занда, приняла новую форму: он решил пожертвовать собой и уничтожить врага «молодой Германии». В дневнике он сделал по сему случаю очень характерную для его духовной беспризорности превыспреннюю и кощунственную запись: «Господи, дай мне осуществить великую мысль о спасении человечества через жертву, которую принесет Тебе Твой сын. Соверши так, чтобы я сделался Христом для Германии, и чтобы, как Иисус, я терпеливо сносил страстную муку». Повидимому, из сознания Занда бесследно выпала память о том, что Христос никого не убивал. Несмотря на молитвенный тон, слова его напоминают Камилла Демулена, который на допросе перед казнью сказал (омолодив себя на год): «мне тридцать три года — столько же, сколько санкюлоту Иисусу».

9 мая 1819 года Занд выехал из Иены в Маннгейм, переночевал там, и на утро явился в дом Коцебу, где, однако, не был сразу принят; он зашел вторично. Горничной он передал сфабрикованное им самим рекомендательное письмо, подписанное именем одного из приятелей Коцебу. Хозяин спустился с верхнего этажа, где сидел за столом с женой и детьми, и принял гостя.

Через минуту раздался вопль и грохот. Люди бросились вниз по лестнице и увидели залитого кровью Коцебу, недвижного на полу. Занд продолжал наносить ему удары ножом. Ребенок, вбежавший одним из первых, закричал: «Папа играет в войну!» Занд бросился к двери, выбежал на улицу, упал на колени и стал восклицать: «Да здравствует Германия! Изменник убит! Да погибнут все ему подобные! Благодарю Тебя, Господи, что Ты позволил мне совершить такое прекрасное дело!»

Затем он расстегнул сюртук и ударил себя ножом в грудь. Окровавленного, в обмороке, его отнесли в участок. В его иенской комнате нашли дневник, описывавший старательные его приготовления к убийству: он упражнялся в течение нескольких дней на соломенном чучеле, ударяя его ножом в сердце, отмеченное куском красного сукна. Нашли также письмо к матери, где были слова: «Этот человек должен умереть, и мне надлежит убить его».

Во время следствия Занд был так слаб, что не мог говорить. В тюрьме он читал патриотические стихи Кёрнера и Библию. Неоднократно пытался сорвать повязку со своей раны. Однажды к его пальцам привязали перо, и он написал несколько строк, которыми вновь восторженно утверждал правоту своего поступка. Его приговорили к смертной казни. Он не защищался на суде. Сочувствие к нему было так велико, что маннгеймский палач отказался его казнить. Пришлось обратиться к гейдельбергскому, который согласился лишь после того, как сам Занд от имени студентов обещал, что они ему не будут мстить.

Казнь, назначенная на девять часов утра, была из предосторожности совершена в шесть. Занд умер с достоинством, — проще и спокойнее, чем он держал себя во время следствия и на суде. К назначенному часу поляна возле Маннгейма, где была совершена казнь, покрылась огромною толпою. Повырывали на память все листики и травинки, обрызганные кровью казненного. Поляна долгое время именовалась (переводя по–русски) Зандовознесенской.

Мать Занда получила несколько десятков тысяч писем от почитателей сына. Его товарищи по университету в течение года носили траур по нем, одеваясь неизменно в одежду, подобную той, какая была на нем в день убийства. Убитому не сочувствовал никто, хотя полное собрание его сочинений, изданное в сорока томах, еще и продолжало находить читателей. Из 98–ми написанных им пьес, многие еще довольно долгое время ставились на сцене. В России популярность его была так велика, что через десять лет после его смерти в каталоге книгопродавца Смирдина числилось 130 его переводных произведений. Еще в 40–х годах пьесы его разыгрывались на русских провинциальных сценах. Правда, люди более зрелого вкуса давно уже смеялись над всей этой «коцебятиной».

«Не убийца, убитый виноват». Один из сыновей Коцебу написал о нем книгу, пытался его оправдать. Были и другие попытки пересмотреть приговор, вынесенный ему Зандом. Но Саша и Таня давро уже знают, кого жалеть. Потомство осталось на стороне жестокосердного, прекраснодушного и придурковатого немецкого студента, неумолимо прославленного Пушкиным:

О, юный праведник, избранник роковой,

О, Занд, твой век угас на плахе;

Но добродетели святой

Остался глас в казненном прахе.

В твоей Германии ты вечной тенью стал,

Грозя бедой преступной силе,





И на торжественной могиле

Горит без подписи кинжал.

Глава V

Век девятнадцатый, железный,

Воистину жестокий век!

Блок.

Девятнадцатый век

Век шествует путем своим железным;

В сердцах корысть, и общая мечта

Час отчасу насущным и полезным

Отчетливей, бесстыдней занята.

Исчезнули при свете просвещенья

Поэзии ребяческие сны,

И не о ней хлопочут поколенья

Промышленным заботам преданы…

«Мир движется; он развивается всё быстрей в направлении, наиболее противоположном путям Паскаля, в сторону насущных выгод, подчинения и обработки физической природы, к торжеству человека через промышленность. Следует пожелать, чтобы где‑нибудь нашелся этому противовес, чтобы хоть в немногих уединенных кабинетах, не претендуя восставать против движения века, отдельные умы с твердостью, великодушием и без горечи осознали бы то, чего ему не хватает, и чем можно было бы его дополнить и приумножить. Такие житницы высоких мыслей необходимы, чтобы не совсем потерялась привычка к ним, и чтобы деловые заботы не поглотили всего человека».

Стихи Боратынского написаны в середине тридцатых годов; прозаический же отрывок, столь родственный им по историческому чувству или пророческому предчувствию, даже и сквозь перевод извилистым слогом своим обличает авторство Сент–Бева: он позаимствован из статьи о Паскале, напечатанной в 1852 году. К этому времени знаменитый критик близость к Паскалю, — даже и ту, какая могла у него быть раньше, — утерял, и мечты его на тему «против течения», как видим, смелостью не блещут. Тем не менее, именно в это время стихи «Последнего Поэта» (столь непонравившиеся Белинскому) стали ему вполне созвучны, он оценил бы их, если бы их узнал. В середине века определилось отношение его к этому веку, — не совсем такое, какого от него ждали; и это привело и приводит до сих пор к различным ложным толкованиям. Чаще всего развитие его вкусов и идей в эпоху Второй Империи объясняли, как медленно подготовлявшееся торжество классицизма над романтизмом. Но Сент–Бев никогда, в собственном смысле слова, с романтизмом не порывал. Онмог разойтись с друзьями своей юности, его отношение к ним, — даже как к писателям или поэтам, — могло измениться, но это не значит, что он когда‑нибудь отрекся целиком от них и от своего прошлого. Он мог изменить поочередно каждому из романтиков, но тому, что его с ними связывало, исповеданию романтизма, совместно разработанной системе представлений о поэзии, об искусстве, он и не думал изменять. Взгляды Сент–Бева к началу пятидесятых годов, действительно, переменились, но не в том смысле, чтобы он отказался от романтизма ради классицизма, а в том, что он отвернулся вообще от литературы XIX века из любви к литературе других веков. Он вовсе не уверовал отныне в непогрешимость «великого столетия», классицизму Буало он ничего не принес в жертву. «Французских рифмачей суровый судия» вовсе не сделался для него судьей Рабле или Ронсара, Дидро или Бомарше; да и современников своих он не считает ему подсудными. Но только с истинной любовью он пишет теперь не о них, а именно о Монтескье и Монтене, об отшельниках Пор–Рояля и гостях г–жи Жоффрен. Статьи о современниках писались неохотно и лишь потому, что их нужно было написать; похвалы их принужденны, и даже порицания несколько искусственны. В литературе его времени, всё равно — романтический, или как у парнассцев, возвращающейся к некоторому классицизму, СентБеву стало не по себе.