Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 39

Впрочем, еще одну поездку Байрон всё‑таки совершил, с Гобгаузом, в сторону бернского Оберланда.

Горы на этот раз показались ему величественней, чем когда‑либо, и впечатление, произведенное ими, явно выразилось в «Манфреде», но всё‑таки он нашел, что слишком уж много попадается в пути английских туристов, что нигде нельзя остаться наедине с альпийскими снегами и с собой. Одинокие восхождения его, впрочем, тоже не прельщали; он был не легок на подъем и рано не любил вставать. Под конец всё стало раздражать его, и со злости он где‑то купил уродливого, всех кусавшего пса, с которым и вернулся в Женеву. Лил дождь. Гобгаузу настало время собираться в Англию. Полидори уже не было на вилле Диодати. На прощание Байрон еще раз заехал в Коппе. Там были те же, говорили о том же. Бонштеттен опять вспоминал Грея. Пора было уезжать в Италию.

«Лозаннская Газета» сообщила своим читателям (сильно опоздав) о том, что лорд Байрон покинул берега Лемана и отправляется в Италию, а, быть может, и в Грецию, ища забвения и тоскуя по «разорванным узам Гименея». Пребыванием в Женеве Байрон остался не слишком доволен. Встреча с Шелли отозвалась в его душе странным беспокойством, чем‑то вроде угрызений совести. Воспоминаний — не об одном Гименее — убить не удалось; ни озеро, ни горы, ни друзья, ничто не развлекало его надолго. И какое скверное лето, какой беспросветный дождь! Он уезжал из Женевы без сожалений.

Через год, в Шильонском замке на столбе появилось имя Байрона; к нему приписали впоследствии имя Шелли. Гюго, осмотрев замок, счел нужным заявить, что буквы этой надписи испускают странное сияние. По всему побережью стали говорить, что поэтов во время их озерного путешествия сопровождали две женщины, называли даже их имена. Стали продавать картинки» сувениры, филигранные брошки, с портретом Байрона. Лето 1816 года «вошло в литературу».

Двадцать лет спустя, когда не было в живых ни Байрона, ни Шелли, ни маленького сына, и только Клара Клермонт присылала письма из России, где жила у кого‑то «на кондициях», Мэри Шелли приехала в Женеву. Она была еще хороша собой, так же умна, как в то лето, когда этим умом даже слегка пугала Байрона. Она была одна. Из Женевы она подолгу глядела на виноградники Колоньи. «Тут, на склоне, писала она, — вилла Диодати, а внизу наше скромное жилище у самого озера. Вот эти террасы, тропинки, маленькая гавань, где стояла наша лодка. Я узнаю тысячи подробностей, тысячи мелочей, когда‑то близких, забытых, и теперь опять возвращенных мне. Неужели я — та же самая, что жила здесь, в обществе всех этих мертвых. Все, все ушли, и только эти безжизненные вещи, когдато окружавшие нас, всё те же, те же, что и прежде.».

Кинжал

Есть роман (Франца Верфеля) — «Не убийца, убитый виноват». Заглавие его претенциозно и мораль сомнительна; тем более, что тема его — отцеубийство, и, каковы бы ни были грехи отца, вряд ли позволит совесть так‑таки уж ни в чем неповинным объявить убившего его сына. Мнение о том, что виновность убитого делает убийцу невинным, вряд ли и вообще справедливо, но если ограничиться существующим на деле положением вещей, то фраза, которой озаглавлен роман, могла бы послужить формулой приговора, вынесенного современниками или потомством в очень многих случаях, сохраненных нам историей. Однако, и тут, в отношении убийств, совершённых по моральным или политическим мотивам, человеческий суд остается сомнительным судом. Даже, если убийца не Брут, а убитый не Цезарь, убийство не лишается трагического смысла. Даже убийство подлеца глупцом приоткрывает тайну, которую никакие умствования не разгадают, и не терпит упрощенного суда ни над тем, кто убивал, ни над тем, кто был убит.

Преступление, о котором будет речь, можно отнести к этой последней категории. Точнее, это было убийство нечистого на руку Санчо Пансы второсортным, незадачливым, несколько жалким Дон–Кихотом.

**

*

В воспоминаниях двоюродной сестры Герцена, Татьяны Петровны Пассек, рассказано, как знакомый Сашиной матери, Луизы Ивановны, молодой аптекарь Гезель, принес однажды комедию Коцебу на русском языке и картинку, которая изображала длинноволосого юношу, Карла Занда, заколовшего почтенного сочинителя кинжалом, за что и ему самому отрубили голову. Картинку повесили в комнате Луизы Ивановны. Дети долго ею любовались; но и комедии Коцебу они читали вместе, обливались над ними слезами и долго не знали, кого из двух следует жалеть, студента или писателя. Из затруднения их вывел Пушкинский «Кинжал». Когда они его прочли, всё стало ясно, и Саша растроганным голосом читал наизусть всем, кто только хотел его слушать:





Лемносский бог тебя сковал…

Действительно, не для одного Герцена «Кинжал» раз навсегда разъяснил дело. Это стихотворение молодого поэта, не очень зрелое, не вполне совершенное еще, как и два стиха из эпиграммы на Аракчеева:

Ты стоишь лавров Герострата

Иль смерти немца Коцебу,

обессмертили в русской литературе имя, которое иначе было бы давно забыто.

Жертва этих жестоких стихов (но и не только стихов) ожидал, надо сказать, бессмертия совсем иного: Коцебу был чрезвычайно плодовитым и весьма прославленным писателем. Был он также если и немцем, то наполовину обрусевшим немцем. Четыре его сына и после его смерти остались в России и преуспели на русской службе. Но потомство всё же не почувствовало нужды пересматривать однажды вынесенный приговор. Коцебу был презираем при жизни всеми преданными литературе людьми. Его смерть не смягчила этого презрения.

Родился Август–Фридрих–Фердинанд фон–Коцебу в Веймаре в 1761 году. Двадцати лет, по указанию прусского посланника при российском дворе, отправился он в Россию и стал секретарем, военного генерал–губернатора Санкт–Петербурга, фон–Бауэра. Через два года он перевелся на службу в Остзейский край. Писал он еще в Веймаре (где занимался также адвокатской практикой), но слава его началась с 1785 года, когда он опубликовал роман, дважды переведенный на русский язык, первый раз под заглавием «Всё щастие — одна лишь мечта, или страдания Ортенбергской фамилии». За годы своей остзейской службы Коцебу написал большинство своих романов и драм, имевших огромный успех как в Германии, так и в России, а также переведенных на многие другие европейские языки. После смерти Екатерины II он вышел в отставку и в 1798 году получил место директора придворного театра в Вене. Однако, дети его оставались учиться в Петербурге, в кадетском корпусе, и в 1800 году Коцебу, желая их навестить, отправился в Россию. На границе он был, по приказанию государя, арестован и сослан в Сибирь. Причины столь крутого решения неясны, но ссылка Коцебу продолжалась недолго. Павел Петрович случайно прочел его пьесу «Лейб–кучер Петра Великого», пришел в восторг, немедленно приказал вернуть автора из Сибири, осыпал его милостями и назначил директором немецкого театра в Петербурге.

С воцарением Александра, Коцебу вновь вышел в отставку и уехал в Берлин. Здесь он продолжал очень много писать, издавал один за другим несколько журналов, усердно проповедывал ненависть к французам во время наполеоновских войн и в 1814 году издавал в Берлине «Русско–Немецкий Листок». С 1817 года он вновь состоял на русской службе, при министерстве иностранных дел, получал 1.500 рублей в год и считался командированным в Германию. Тут он оставался всё так же популярен, как поставщик занимательного чтения, но и всё росло давно уже начавшееся недовольство его публицистикой, да и просто ненависть к нему, как к человеку. Его считали русским шпионом (не без основания, если понимать это слово в широком смысле) и подозревали, что путем доносов он враждебно настраивает русское правительство, а при его посредстве и немецких государей, ко всякому проявлению свободной мысли в Германии, особенно же — к немецкой молодежи и немецкой литературе.

Студенты ненавидели Коцебу с особой лютостью. Сочинение Стурдзы, требовавшее сокращения академических свобод, приписывали ему. Возмущение росло; оно было вызвано не одними политическими причинами: в основе его было отношение к личности Коцебу в целом, и личность эта, конечно, ни в ком симпатии вызвать не могла. Коцебу был человек мелочный, жадный до денег, изворотливый и подобострастный. Он был чужд каким бы то ни было возвышенным идеям, и моральная чистоплотность его издавна была сомнительна. И как писатель, и как человек, он умел чрезвычайно искусно подлаживаться ко вкусам тех, от кого зависел его успех или его материальное благополучие. В Германии того времени весь душевный облик его казался особенно гадким: он был воплощенным издевательством над понятием о «прекрасной душе». Гете сказал о нем: «удивительное явление — эта всеобщая ненависть к Коцебу. Правда, он только и делает, что ее подогревает, восстанавливая всех против себя. Недавно еще он постарался повредить иенскому университету. Думаю, что его пребывание в Веймаре будет иметь для него неприятные последствия. И вообще всё это плохо кончится. Можно даже предчувствовать, как именно».