Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 14



Сеновня, к которой его привели, была просторна, сеном забита едва ли наполовину, потому как над той стороной, где не было сена, не было и крыши, стропила из свежепиленого бруса зазывно белели на фоне густеющей синевы неба, по которой быстро шли тучи, низко волоча серые дымчатые бороды, что обещало хорошенький дождь. Рюкзачок его стоял в углу, у самой двери, он вытащил из него полиэтиленовую накидку и c нею полез наверх, так как, кроме двух войлочных попонок, ничего там не углядел, а собирать утром со всей одежды клочки сена — это не очень ему улыбалось. Под попонкой он быстро угрелся, стало тепло и уютно. Вид преддождевого беспокойного неба в сочетании с этим теплом действовал расслабляюще. К тому же он и устал, волны дремы накатывали, и в них виделся почему-то его музей, поросший по уступам свежим березнячком, шумящий, тянущий к нему молодую листву, и в этом почему-то было успокоение, даже смутное обещание. Не только говорить, но и думать о собственном и неприятном совсем не хотелось, поэтому, когда пришел Петька, он спросил его совсем о другом: как это человек чувствует, что он в Бога верит?

Петька как раз в войлок завернулся, словно в трубу, но так удивился вопросу, что тут же раскатал его обратно и сел.

— В смысле? Что ж, по-вашему…

— Да ты не обижайся, — сказал Лев Гаврилович. — Я, знаешь, в Христа верю. Ну, как в историческую личность, в идеал человека… Но единство Троицы, Судный день, потусторонняя жизнь, возрождение для жизни вечной, хоть там из праха, хоть из имен… — это все вроде коммунизма: все говорят, потому что так надо, так принято, а всерьез, в глубине души, в это, мне кажется, мало кто верит…

— А что вас потусторонняя жизнь так смущает? — Петька спросил. — Без потустороннего и вообще жизни нет.

— То есть?

— Вернее, есть, но — плоская, маленькая. Как там у марксистов было? Действительность, данная нам в опыте и ощущении. Ведь это, если вдуматься, в опыте и ощущении дается только то, что здесь и сейчас, а прошлое и будущее постигается опосредованно, через причины и следствия, через влияния на эти причины и следствия того, что здесь и сейчас. Поэтому для того, кто утратил веру, и распадается связь времен. То есть, хочу сказать, что она, эта связь, и есть тот мир, тот свет, постижение которого нам ни в опыте, ни в ощущении не дается — только в вере.

— Мудрено…

— Можно проще. Вы вот верите, что за добрые дела и поступки человеку должно воздаться, ведь верите?

— Ну, положим… Иначе и жить нельзя.

— Верите, значит. А почему? В опыте ведь дано вам нечто совершенно другое. Вот вы целый музей по плошечке собирали — верили, значит, что дело доброе, нужное, для всех… Так? Хоть вы всех-то не спрашивали, нужно ли им. Может, не нужно… Вы чему-то другому верили, что в опыте и ощущении вовсе не было вам дано.

— Да, но есть же и вечные ценности…

— Так ведь в опыте-то и ощущении никто не мог установить, что они вечные. В опыте это столько-то граммов серебра, золота, за столько-то баксов продать, то-се себе купить… А если ваш, всем нужный музей бросить на недельку не запирая, то будьте покойны: те, для кого вы его создавали, растащат его и изгадят! И те, кто вас проверял, небось, свято верят: человек для того и существует, чтоб грести под себя, иного в опыте и ощущении им не дано.

Помолчали. Тучи быстро скользили по почти уже черному небу, то пряча, то открывая звезды. Там, вверху, явно шла какая-то перестройка, к чему-то готовились, но дождь все не начинался.

— Нет, ты не то говоришь, — сказал наконец Лев Гаврилович. — То, что растащат и изгадят, — это, положим, правда. Но ведь для того он и нужен, чтоб люди ощущали связь времен, чтоб не распадалась она, и тогда, когда-нибудь в будущем…

— Веруете, выходит?



— В Бога? Не-ет…

— Зачем в Бога? В будущее. Будущее ведь тоже мир потусторонний. Знать его нельзя, только верить. И с чего вы взяли, что будущее должно быть лучше настоящего? Когда-то церковь рассыпалась как пошатнувшаяся храмина, растаскивали ее людишки ради удобств. Теперь черед светской культуры…

— Ну, если и в прогресс не верить, так и жить, по-моему, нельзя. Должно же быть у человека нечто…

— И я верую: должно. Бог должен быть у человека. Помните, мы как-то с вами говорили, что советские люди были верующими? Только не в Бога, а в это вот «нечто», которое не знали как и назвать. То коммунизм, то прогресс, то культура, образование, потом, одно время, еще в «цивилизованный мир» веровали… Вы ведь человек советский?

— Совок клинический, как мой Пашка считает, неизлечимый. Хотя советскую власть я никогда не любил. Не скажу, что боролся, но что не любил — факт. Да и она меня не очень-то жаловала.

— Любил — нет — это не важно. Важно то, что человека слепило, сформировало… Ваше поколение — все вы только думали, что атеисты, но жизнь-то, жизнь свою вложить во что-то жаждали — в музей, в чужих детишек, во всеобщую справедливость… Вам нужно было что-то большое, что вместило бы вас без остатка, нужно было чему-то служить. Вот вы Вадима Ивановича помните?

— Разумеется.

— Так у него любимый философ был — Григорий Сковорода. Монах, чудак, скиталец… Я после смерти Вадима Ивановича очень прочесть его жаждал, искал повсюду.

— Не нашел?

— Нашел… Целомудрия, правда, в нем не нашел, хоть он и монах. Но отдельные мысли, фразы… Прочтешь и потом целый день ходишь, думаешь. Так вот, Сковорода и писал: «Всякий имеет цель в жизни, да не всякий — главную цель».

— Это ты к чему, собственно? — помолчав минутку, спросил Лев Гаврилович. — Почему же не главную? Во что человек жизнь вложил — то для него и главное.

— Для него — да! И отказаться от того, во что она уже вложена, — свыше сил его. Это очень я понимаю. Да и не нужно, по-моему, отказываться, потому как то, во что человек жизнь вложил, — это он и есть. Вот я хоть и верую, что только служение Богу и может быть главной целью, а думаю иногда: мол, помру, а пустынь останется. Люди будут сюда приходить, меня вспоминать добрым словом, как я Амфилохия… Суетность, конечно. Но приятная суетность, сердце греющая. Да!.. — Он помолчал. — А в чем вы правы, так это в том, что нынче многие думают лишь, что они верующие. Им так удобней. И совсем не радует меня, как быстро растет число таких верующих. Быстрый поток всегда несет много мусора. А истинная вера… Антоний, архиепископ Сурожский, писал, что по-настоящему верует только тот, кто пережил встречу.

— В каком смысле?

— С Богом. А мне посчастливилось, я пережил… Редко кто помнит, но наши в Афгане частенько от духов драпали, и мертвых бросали, и раненых… Ночи там такие темные, что, открыв глаза, не сразу понимаешь, ты жив или умер. Вот так и я: открыл глаза, а живой ли — не понимаю… Вдруг кто-то говорит: встань и иди. То есть не говорит, голоса, слов нет, но откуда-то знаю, что надо встать и идти. Как же, думаю, я встану, когда я раненый? Нога вся в липком, мурашки бегут… Ну, я сел, гимнастерку порвал, перевязался. Куда идти? Совершенно не представляю, не понимаю, однако иду… И так мне становится хорошо отчего-то, уютно, будто и тьма вокруг как бы живая, обнимает меня, ведет… И знаю я, что тьма эта — мир Божий, в котором любовь. Надо ему довериться, отдаться на волю его. И вот наугад, то есть не наугад, а будто вел меня кто-то, я вышел к своим, добрался, спасся… Хотя не в том дело, что я спасся тогда… Я об этом почти и не думал, не радовался, неблагодарный. А вот эта живая тьма, которая — я это даже не понимал, а всей шкурой чувствовал! — была весь мир, но не бесконечный, нет, а мир какой-то живой, целокупный, Божий мир… Это потом долго не уходило, и сейчас еще это со мною, во мне… Я как бы Бога услышал, да.

Он говорил что-то еще, горячо, интересно, но усталость брала свое, текла мурашками по спине, по ногам, и голос его уже звучал как издалека, а Лев Гаврилович сам стоял на берегу озера, в которое бронзовой каплей стекало из туч вечернее солнце, и в этом солнце была вся его жизнь, которую он прожил как мог, веруя, что не зря.