Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 89



Русский царь стал теперь каторжником, увозимым под конвоем за острую черту Сибири. А в Зимнем в это время топтались по портретам и иконам черными сапогами, крушили мебель, а всё, что имело денежную цену, хватали, иногда хлестко дрались штурмовщики меж собою за какую-то романовскую безделушку.

Аликс не признавалась, что страх, инстинктивный, нечеловеческий, не отпускает ее. В молитве находила утешение, обращаясь к Богу не как к безликой силе, а как к близкому и милосердному Отцу. В сокровенных письмах повторяла: слава Богу, что не за границу сосланы в дни беды России — с Родиной, как с любимым больным человеком, легче вместе всё пережить…

Но если бы сказали ей: брось Россию и спасай своих детей — не дрогнула бы. Вот только спасти никто не хотел.

Григорий в последние дни говорил неясно: красной волчицей обернется Русь и станет лакать пламя… Так и стало.

Маленький вовсе не мог спать, вернулись боли, и каждая ночь оборачивалась долгой пыткой; был он тонким и нервным, с недетским пронизывающе печальным взглядом.

Алешеньку с детства воспитывали: он — будущий царь России. Мать запомнила случай: когда у мальчика выпал молочный зуб, он спросил серьезно: «Я уже большой, взрослый? Могу короноваться?»

Столько страдания переносил Алексей и не озлобился, как озлобляются, покалечившись, взрослые люди, тихое мученичество горело в хрупких жилках…

«Праздник Введения во храм пришлось провести без

службы, потому что коменданту Панкратову

неугодно было разрешить ее нам!»

Николай II, дневник 1917 г.

Тобольский их дом был неприветлив, сумрачен. Тихая северная природа жалела узников своих, милосердствовала. Дом, помнится, стоял в конце широкой убогой улицы, изредка ветер доносил до тесного двора плеск и говор реки Тобол, а однажды над двором кружили дикие голуби.

Надзор, унизительный и насмешливый, стал законом повседневной жизни. Прочитывались письма, раскурочивались вещи. Ни одна дверь в доме, даже спальни девочек, не запиралась, а вскоре все двери вовсе сорвали с петель, оставив зияющие, как после пожара, проемы.

Аликс с детства трудно переносила холодные, сумрачные комнаты, они угнетали ее и мучили. А в здешнюю зиму темнота вползала в жилье уже к четырем часам. Стужа бродила по комнатам, зыбко звенела в низких окнах, забиралась спозаранку под одеяла спящих — тоскливая, пронзительная стужа, она была здесь полновластною хозяйкой. Часовые дули на красные иззябшие пальцы и пытались раскурить негорящие папиросы, щурясь воспаленными глазами на белый свет. Этот дом не ранил тепла, сколько ни топи, и одичалый холод поселился под ветхими потолками. В одно утро у девочек в чернильницах застыли чернила, смерзлись комом льда.

Мария старалась больше спать — во сне кажется не так страшно. Но и снов больше не могла видеть, смежала глаза и падала в черноту.

Хотелось в церкви искать прибежища усталым, загнанным сердцам. Церковь Благовещения находилась совсем близко. Ходить на службы царской семье запретил комендант, злясь, что бессилен запретить молиться и верить.

На Рождество соблаговолил разрешить.

Мирным светом искрились лампадки, торжественное песнопение звучало под скромным куполом. В праздник престольный церковь была полна, ладанный сумрак успокаивал, смирял.

- Их Величеств Государя Императора и Государыни Императрицы… — как нарастающий гром прозвучал голос дьякона, — Его Высочества цесаревича Алексия… Их Высочеств Ольги, Татианы, Марии, Анастасии… Многая лета!..

Впервые с февральской революции звучало древнее православное благословение царю.



Многая лета! — подхватил церковный хор, и отозвалось разбуженное эхо.

Беззвучный переполох среди стрелков 2-го полка, бывших на молебне. Многие прихожане опустились на колени. Застыла в небе над встревоженной тобольской церковью зоркая Вифлеемская звезда Рождества Христова.

…Протоиерей отец Алексей был арестован и сослан в дальний монастырь.

Дом инженера Ипатьева — полузаброшенный, как опустившимся хозяином брошенный одичалый пес. Здесь чувствовалось болезненное запустение, равнодушие, дом медленно умирал. Некому было подновить облупившуюся краску оконных рам, позаботиться о жилище, где даже проржавевший водопровод не работал, где плакали расшатанные половицы и в углу прихожей, как злобный языческий божок, тихонько ткал свои сети гадкий коричневый паук.

Окно одной из спален выходило на Вознесенскую церковь, но за глухим забором был виден лишь золоченый шпиль, вонзающийся одиноко в хмарь. Другие окна глядели в пустой душный тупик.

Слова «тюремный режим» слышались от коменданта часто и подтверждались как только возможно. Еще в Тобольске Государю запретили носить погоны; бесцеремонное рытье в вещах вошло в обыденность. Несколько раз Николай срывался, бранился незло и бессильно. Потом наступило свинцовое безразличие, какое бывает у тяжелобольных.

В подтверждение тюрьмы однажды утром пришел маляр и замазал все окна известью. В доме поселилась угрюмая белесая темнота.

У Анастасии была с детства привычка вставать ночью к окну и смотреть на звезды — она иногда подолгу не засыпала. Здесь звезд больше не было видно за известковой мутью, но спать было трудно, тревожно, и окно манило. Пуля часового чуть-чуть не коснулась виска девочки и застряла в раме, пробив стекло.

Эту первую пулю Господь отвел.

Когда отгорел за невымытыми окнами серый день, они не знали, вероятно, что день этот — последний? Последним теперь мог оказаться каждый день, и подлый выстрел из-за угла можно было ждать в любую минуту.

В синей в кожаном переплете тетрадке — дневнике Государыни, житейском, немногословном материнском дневнике — под страшной датой обыденная запись дня. И поверьте, это страшнее тяжких прощаний и предчувствий.

Сон сковал дом. Одной лишь Татьяне не спалось; в комнату сочилась луна, бросая на пол белесые тревожные полосы. И где-то в коридоре неторопливо и надрывно шли часы. Безотчетно хотелось броситься остановить их, сжать, свернуть ржавую пружину — зловещим казался этот звук, безжалостно отмеряющий время.

Татьяна села на постели, медленно расплетая тяжелую русую косу. Конечно, что и думать сбежать из этого дома, где часовые, как старые черные вороны с железными, смертельными клювами — образ из какой-то полузабытой немецкой сказки, слышанной в детстве от матери.

Какой неимоверный труд — быть спокойной и сильной. Знать, первой догадаться, что это западня и где-то там в звериной сети сговоров счет на дни пошел, а то и на часы. Знать и молчать, и даже улыбаться. Улыбаться, играя с Бэби. Не выдавать свой страх, читая вслух матери и сестрам Священное Писание. Улыбаться, кивая караульному, не зная, что получишь в ответ, в лучшем случае сальную солдафонскую шутку, в худшем — пулю в лоб.

Не спалось, длилась последняя ночь. Заслышав в коридоре нервные и громкие шаги, Татьяна сразу поняла: гибель. Окно спальни ее было открыто. Гибко и легко вскочила на подоконник, выглянула: невысоко, если бы еще удалось через забор перелезть… А может, всё равно настигнут. Ибо нет больше во взбесившемся мире места, где спастись и приклониться…

Один шанс спастись из сотни; как если бы один холостой патрон в барабане нацеленного револьвера. Но хлестнула мысль: как станет жить одна, мучаясь, что выжила и не сумела уберечь родных… Нет, не смерти нужно бояться, бывает беда ее страшнее.

Татьяна шагнула с подоконника в комнату, в полосу луны, чуть раньше, чем двери спальни распахнулись настежь.

Ночь была не по-летнему холодная, двор казался чужим и страшным, искаженным, а в низко нависшем северном небе вместо звезд рваные клочья туч.