Страница 46 из 50
Однако еще ни разу ни одна рана, нанесенная его самолюбию художника, не была до такой степени болезненна. Он задыхался, еще раз перечитал статью, стараясь уловить ее малейшие оттенки. Их выбрасывали в корзину — его вместе с несколькими другими собратьями по кисти, — выбрасывали с оскорбительной развязностью, и он встал с постели, повторяя шепотом эти как бы запечатлевшиеся на губах слова: «вышедшее из моды искусство Оливье Бертена».
Никогда еще не чувствовал он такой горечи, такого упадка духа, ощущения, что наступает конец всему его физическому и духовному существу, никогда еще не погружался он в такую безысходную душевную тоску. До двух часов просидел он в кресле перед камином, протянув ноги к огню, не имея сил двинуться с места, заняться чем бы то ни было. Потом у него явилась потребность найти утешение, пожать преданные руки, взглянуть в верные глаза, потребность в том, чтобы его пожалели, помогли ему, потребность в ласковых, дружеских словах. И, как всегда, он отправился к графине.
Когда он вошел в гостиную, Аннета была там одна. Стоя спиной к нему, она торопливо надписывала адрес на каком-то письме. Рядом на столе лежал развернутый номер Фигаро. Бертен увидел одновременно газету и девушку; он растерянно остановился, не смея сделать шагу. Что, если она прочла! Ома обернулась, но, занятая, поглощенная разными женскими заботами, поспешно сказала:
— А, здравствуйте, господин художник. Извините, что я вас покидаю. Наверху меня ждет портниха. Вы понимаете, портниха перед свадьбой — дело важное. Но я вам предоставлю на время маму, — она ведет переговоры и спорит с этой искусницей. А если мама мне понадобится, я потребую ее у вас обратно на несколько минут.
И она скрылась почти бегом, чтобы показать, как ей некогда.
Этот внезапный уход, без единого нежного слова, без единого ласкового взгляда, — а ведь он… он так любил ее, — глубоко взволновал его. На глаза ему опять попался Фигаро, и он подумал: «Она прочла! Меня высмеивают, отрицают. Она больше не верит в меня. Я уже для нее ничто».
Он сделал шаг — другой к газете, как подходят к человеку, чтобы дать ему пощечину. Потом подумал: «Может быть, она и не читала. У нее сегодня столько хлопот. Но вечером, за обедом, при ней, наверно, заговорят об этом, и она захочет прочитать статью».
Внезапным, почти бессознательным движением он поспешно, как вор, схватил газету, сложил ее, перегнул и сунул в карман.
Вошла графиня. Когда она увидела мертвенно-бледное, искаженное лицо Оливье, она поняла, что он дошел до предела своих страданий.
Она бросилась к нему с порывом, со всем порывом своей бедной, тоже истерзанной души, своего бедного, тоже измученного тела. Положив руки ему на плечи и пристально глядя в глаза, она сказала:
— О, как вы несчастны!
На этот раз он уже не отрицал; горло его судорожно сжалось, и он пролепетал:
— Да… да… да.
Она чувствовала, что он вот-вот разрыдается, и увела его в самый темный угол гостиной, где за небольшой ширмой, обтянутой старинным шелком, стояли два кресла. Они сели тут, за этой тонкой вышитой перегородкой, в сером полумраке дождливого дня.
Мучаясь этим горем, глубоко жалея его, она заговорила:
— Бедный Оливье, как вы страдаете!
Он прижался седой головой к плечу подруги.
— Сильнее, чем вы думаете! — сказал он.
Она прошептала с грустью:
— О, я это знала. Я все чувствовала. Я видела, как это началось и созрело!
Он ответил, как будто она обвиняла его:
— Я в этом не виноват, Ани.
— Я знаю… Я ни в чем не упрекаю вас…
И, чуть повернувшись к Оливье, она тихо прикоснулась губами к его глазу и ощутила в нем горькую слезу.
Она вздрогнула, словно выпила каплю отчаяния, и несколько раз повторила:
— Ах, бедный друг… бедный друг… бедный друг!..
И, после минутного молчания, прибавила:
— В этом виноваты наши сердца; они не состарились. Мое, я чувствую, бьется так живо!
Он попытался заговорить и не мог: слезы душили его. Прижавшись к нему, она слышала какое-то клокотание в его груди. И вдруг ею снова овладела эгоистическая тоска любви, так давно уже снедавшая ее, и она сказала с тем душераздирающим выражением, с каким люди говорят о только что обнаруженном ужасном несчастье:
— Боже, как вы ее любите!
Он еще раз признался:
— О да, я люблю ее!
Она ненадолго призадумалась.
— А меня? Меня вы никогда так не любили?
Он не стал отрицать, он переживал теперь одну из тех минут, когда люди говорят всю правду, и прошептал:
— Нет, я был тогда слишком молод!
Она изумилась:
— Слишком молоды? Почему?
— Потому что жизнь улыбалась мне. Только в нашем возрасте можно любить до самозабвения.
Она спросила:
— Похоже ли то, что вы испытываете близ нее, на то, что вы испытывали близ меня?
— И да и нет… а между тем это почти одно и то же. Я любил вас, как только можно любить женщину. А ее я люблю, как вас, потому что она — это вы; но любовь эта стала чем-то неотразимым, губительным, чем-то таким, что сильнее смерти. Я объят ею, как горящий дом пламенем!
Она почувствовала, что дыхание ревности иссушило в ней жалость, и заговорила тоном утешения:
— Мой бедный друг! Еще несколько дней, и она будет замужем и уедет. Не видя ее, вы, несомненно, излечитесь.
Он покачал головою:
— Нет, я погиб, я окончательно погиб!
— Да нет же, нет! Вы не увидите ее три месяца. Этого достаточно. Довольно же было вам трех месяцев, чтобы полюбить ее сильнее, чем меня, а ведь меня вы знаете уже двенадцать лет.
Тогда в избытке горя он стал молить ее:
— Ани, не покидайте меня!
— Что же я могу сделать, мой друг?
— Не оставляйте меня одного!
— Я буду навещать вас, когда бы вы ни захотели,
— Нет. Позвольте мне бывать здесь как можно чаще.
— Вы будете рядом с ней.
— И рядом с вами.
— Вы не должны ее видеть до свадьбы.
— О Ани!
— Или, по крайней мере, как можно реже.
— Можно мне остаться у вас сегодня вечером?
— Нет, в таком настроении нельзя. Вам надо развлечься, пойти в клуб, в театр, еще куда-нибудь, но не оставаться здесь.
— Я прошу вас.
— Нет, Оливье, это невозможно. Кроме того, у меня будут обедать люди, присутствие которых еще сильнее расстроит вас.
— Герцогиня и… он?..
— Да.
— Но я ведь вчера провел с ними весь вечер.
— Уж не говорите! То-то вы сегодня так хорошо себя чувствуете.
— Обещаю вам, что буду совершенно спокоен.
— Нет, это невозможно.
— Тогда я ухожу.
— Куда же вы так торопитесь?
— Мне надо походить.
— Это хорошо, ходите побольше, ходите до самой ночи, постарайтесь смертельно устать — и тогда ложитесь спать.
Он встал:
— Прощайте, Ани.
— Прощайте, дорогой друг. Я заеду к вам завтра утром. Хотите, я пойду на такую же страшную неосторожность, как бывало, — сделаю вид, что позавтракаю дома в полдень, а в четверть второго буду завтракать с вами?
— Да, превосходно. Как вы добры!
— Ведь я же люблю вас.
— И я вас тоже люблю.
— О, не говорите больше об этом.
— Прощайте, Ани.
— Прощайте, дорогой друг. До завтра.
— Прощайте.
Он перецеловал ей руки, потом поцеловал ее в виски, потом в уголки губ. Теперь глаза у него были сухие, вид решительный. Внезапно он схватил ее, заключил в объятия и, приникнув губами к ее лбу, казалось, впивал, вдыхал всю любовь, которую она питала к нему.
И быстрыми шагами, не оглядываясь, вышел.
Оставшись одна, она бессильно опустилась на стул и зарыдала. Она просидела бы так до вечера, если бы за нею не пришла Аннета. Чтобы дать себе время отереть покрасневшие глаза, графиня сказала ей:
— Мне надо написать несколько слов, детка. Иди наверх, я сию секунду приду.
Вплоть до вечера ей пришлось заниматься важным вопросом о приданом.
Герцогиня и ее племянник по-семейному обедали у Гильруа,
Только что сели за стол, все еще обсуждая вчерашнее представление, как вошел слуга с тремя огромными букетами в руках.