Страница 29 из 36
15
Ранним утром они двинулись в сторону гор. Гош брел последним, то и дело оглядываясь на оставленных лошадей; глаза его были полны слез. Тюки с одеждой, одеялами и провизией теперь тащили на себе два мула. Впереди шел Маркиз, ведя мулов в поводу, за ним Вероника. Все были сосредоточенны и невеселы: Гош печалился из-за лошадей, Веронике, должно быть, не давал покоя «наговор», а Маркиза тяготил разлад с самим собой, которому знакомство с Делабраншем или, скорее, с диковинным существом в бутыли не только не положило конец, но, напротив, усугубило.
Встреча с Делабраншем была встречей с миром, который Маркиз хорошо знал и из которого отправился в путь, была возвращением к языку, на котором он говорил, к ценностям, которые до сих пор считал подлинными. Однако себя он сейчас во всем этом не находил. Где он, Маркиз пока не мог сказать, но в прежнем мире его уже не было. Что-то произошло, отчего в нем сделалась дыра, через которую он и стал высыпаться, будто всегда был только песком. Он высыпался из себя, рассеивался, растворялся в окружающем пространстве, а резкий горный ветер подхватывал его и куда-то уносил, отрезая возможность вернуться. Маркиз не мог сосредоточиться, его одолевали сомнения относительно всего, что он прежде считал своим. В то утро он с ужасом осознал, что усомнился и в Книге. Вперед идти продолжал скорее по инерции и из упрямства. В голове вертелся показавшийся вдруг чрезвычайно важным вопрос, который он, прощаясь, задал Делабраншу:
— А нашел ли ты, сударь, в том, что делаешь, что-то значимое, какой-то общий смысл? Иначе зачем создавать гомункулусов, превращать свинец в золото, открывать свойства магнита?
— Я понимаю, что ты имеешь в виду, — ответил Делабранш, придерживая на ветру грязный парик, — но я не смысл искал. Я искал закон.
Теперь Маркиз шагал, не сводя глаз со своих ног в износившихся, подбитых железом башмаках. Они несли тело — ненасытное, снедаемое страстями, сотрясаемое какой-то внутренней дрожью. Тело, которое начинало отцветать, но еще жаждало наслаждений, потомства, власти. Тело, которое нарушало чистоту помыслов, отгоняло сон и покой, тело, которое он считал своею собственностью и полагал, что волен им распоряжаться. Это оно стало жертвой наговора. Кто-то заворожил идущую позади него женщину, а она заворожила его. Он спиной ощущал преданный, полный любви взгляд, которым она держала его на привязи. Он боялся целиком оказаться в ее власти, однако даже мысль о том, чтобы сорваться с привязи, вызывала нестерпимую боль.
Вероника шла за ним, но он ее видел. Видел стройную фигуру в оборванном до колен платье, не скрывавшем высоких шнурованных ботинок, черно поблескивавших на ходу. Спотыкаясь на каменистой тропке, она по привычке приподнимала измятое платье и словно подавалась вперед, ожидая, что он обернется. Он видел также самого себя, идущего перед ней. Его зелено-золотой камзол, на который он набросил меховой жилет, выделялся на фоне серых скал, как веселое оперение попугая. Он видел свои опущенные плечи, свои тощие голени в нечистых чулках. Минутами у него возникала потребность в зеркале — ему хотелось увидеть себя спереди, выпятить подбородок, поднять голову и тем самым прибавить себе сил. Нелепый мужчина, чье тело постепенно утрачивало мужественность, ему не нравился. Не нравились его плечи, ноги, коротко остриженные волосы. Он был смешон — да, это точное слово. Дурацкий зеленый камзол на ногах-палках, наполненный воздухом, пустотой, которую он называл собою. Достойный сожаления философ: ищет суть вещей, а находит себя, взмокшим от пота, на чреслах женщины. Вся его внутренняя чистота, все помыслы отданы в залог хилой плоти.
Маркизу более всего претил обман, гложущий его, как болезнь. Он уже понимал, что обманул себя и эту одинокую, не сводящую с него глаз женщину в кожаных черных ботинках. В голове промелькнули события последних дней. Он начал обманывать себя и ее, сам того не подозревая, в ту минуту, когда она вышла из экипажа, когда он впервые с нею заговорил, и продолжал обманывать потом, когда, прячась от себя, глядел на ее бледную кожу и мечтал к ней прикоснуться. Он уже тогда знал, что случится. Все было предопределено. Грязные чувства, грязные мысли, грязное — от кончиков пальцев до макушки — тело, замаранные белые страницы Книги, грязные кружева манжет и грязные шелковые чулки. И что поразительно: лишь эта женщина оставалась чистой, даже в измятом, с оторванным подолом платье. Маркиз не хотел причинять ей боль — от этого его страдания только бы усилились, и он никогда б от них не избавился. И Книга не допустила бы его к себе, и не впустили бы далекий родной дом и печальное, прозрачное тело жены.
Внезапно в голову ему пришла мысль, точно холодный компресс остудившая жгучее отвращение к самому себе. Если бы Вероника была его дочерью, если б каким-то чудом оказалось, что она его дочь, он мог бы любить ее и не желать ее тела. И даже если бы желание возникло, словно неожиданное дуновение ветерка, или пришло во сне, его можно было бы прогнать улыбкой, взмахом руки. Он видел бы не женщину в ней, а ту, которой назначено перенести в будущее его собственные черты и — в роли матери его внуков — подарить ему дивное ощущение бессмертия. Он мог бы смотреть на Веронику с гордостью и восхищением, и это бы давало ему удовлетворение, а ей — неприкосновенность. Мог обнять ее и гладить по голове, переливая в нее море своей любви. Мог бы всем о ней рассказывать. Отцовская гордость оправдывала бы это постоянное внимание, этот прикованный к ней взгляд, старания сменить тему всякий раз, когда разговор чересчур далеко уходил от ее особы. Он мог бы удачно выдать ее замуж и радоваться ее счастью. И верить, что любить она сможет, только если будет еженощно находить в муже что-то от своего отца. А он бы обнаруживал себя в каждом мужчине, становящемся ее любовником.
Он посмотрел на нее с этой новой мыслью в ожидании какой-то перемены. Вероника почувствовала его взгляд и подняла голову. Он отвернулся.
Вероника могла бы быть его сестрой. Это послужило бы оправданием толкающей их друг к другу силе. Влечение бы объяснялось сходством, общностью опыта, общностью воспоминаний о родном доме, запахе материнской груди, голосе отца. Проблемы плоти тогда б не существовало: они просто были бы одним телом в двух разных формах — женской и мужской. Оба происходили бы из того же самого источника. Одно существо в двух ипостасях. Они бы имели право понимать друг друга без слов, лишь с помощью взгляда или даже мысли. Они бы имели право быть вместе и, что бы ни случилось, оставаться для другого второй его половиной. Утопия двойни — полное сходство, растворение своей неповторимости в другой личности — разве не это самое притягательное в любви? Маркизу вспомнилась некая алхимическая формула, и сейчас она прозвучала для него совсем по-иному:
Два развивает единицу, а три возвращается к единице.
Над собою и Вероникой Маркиз увидел третью фигуру, еще не имеющую названия. «Какой была бы мать, родившая нас двоих?» — подумал он. На сей раз из-за слова «мать» не выглянуло печальное морщинистое лицо его матери. Это была тоже Вероника.
Если бы Вероника была его матерью… Этого он не мог ни представить себе, ни выразить словами. Само допущение такой возможности, сама мысль о ней ослабила его тело и изгнала из памяти все теснившиеся там образы. Маркиз поднял голову и увидел, что они почти достигли плоской вершины горы. Впереди тянулась череда еще более высоких гор, чьи залитые ярким солнечным светом крутые склоны обозначали какие-то неведомые границы. Казалось, скованная морозом земля замерла в своем полете, танце, безумии и только густой воздух поддерживает горы в непрочном состоянии невесомости.
Торчащие особняком скалы протыкали пространство, раня его, и лишь каким-то чудом оставались неподвижными. Маленькие, едва ли не карликовые деревца скатывались вниз, к наполовину высохшему ручью на дне ущелья. С этой высоты горизонт казался страшно далеким, почти неразличимым. Вокруг было царство упорядоченной каменной материи, и только где-то вверху, над границей чуть заметной туманности, начиналась бесконечность. Вероника остановилась выше всех и ладонью заслонила глаза от солнца. Медленно поворачиваясь на месте, она оглядывала горы будто свою вотчину. Потом сбежала к Маркизу и обняла его. В ноздри ему ударил запах ее волос. «Будь она моей матерью, — подумал он, — она сказала бы мне, что сейчас делать».