Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 224

Суд его еще не кончен. — После смерти Пушкина Жуковский принял, по воле государя, все его бумаги. Говорили, что Пушкин умер уже давно для поэзии. Однако же нашлись у него многие поэмы и мелкие стихотворения. Я читал некоторые, прекрасные донельзя. Вообще в его поэзии сделалась большая перемена, прежде главные достоинства его были удивительная легкость, воображение, роскошь выражений и бесконечное изящество, соединенное с большим чувством и жаром души; в последних же произведениях его поражает особенно могучая зрелость таланта; сила выражений и обилие великих, глубоких мыслей, высказанных с прекрасной, свойственной ему простотою; читая их, поневоле дрожь пробегает и на каждом стихе задумываешься и чуешь гения. В целой поэме не встречается ни одного лишнего, малоговорящего стиха!!! Плачь, мое бедное отечество! Не скоро родишь ты такого сына! На рождении Пушкина ты истощилось!..»{334}.

Может показаться, что в таком сдержанном, умном и последовательном в своих пристрастиях письме Александра Карамзина есть некоторое предубеждение в адрес Екатерины Гончаровой. Он считал, что оба Геккерна «пользовались… ужасной глупостью… Екатерины»; она, «которая так долго играла роль посредницы, стала… любовницей, а затем и супругой» Дантеса; «она — единственная, кто торжествует… и так поглупела от счастья…»

Однако это не помешало Александру Карамзину и его младшему брату Владимиру быть шаферами на свадьбе Екатерины Николаевны. Наверное, такие оценки в адрес Екатерины связаны с ее выбором в коллизии Дантес — Пушкин.

Но есть и другие отклики о ней, более ранние, еще до трагической дуэли. Так, тот же Александр Карамзин в сентябре 1836 г. в письме брату Андрею неуважительно называл ее «Гончариха», а Павел Александрович Вревский в письме от 23 декабря 1836 г. старшему брату Борису (мужу Евпраксии Николаевны) со слов невысокого ростом Льва Пушкина, своего сослуживца, — «ручкой от метлы». П. А. Вревский назвал это «кавказской любезностью» со стороны Льва Сергеевича.

Княгиня В. Ф. Вяземская тоже считала Екатерину Николаевну «высокой и рослой». Софи Карамзина в письме брату Андрею от 17 февраля 1837 г. высказалась по поводу Екатерины достаточно резко: «…Вот еще тоже чурбан, да и дура вдобавок…».

А вот мнение Софи Бобринской[59], занимавшей видное положение в придворных кругах (из письма мужу от 25 ноября 1836 года):

«…Геккерен-Дантес женится! Вот событие, которое поглощает всех и будоражит стоустую молву <…> Он женится на старшей Гончаровой, некрасивой, черной и бедной сестре белолицей, поэтичной красавицы, жены Пушкина»{335}.

Даже делая поправку на некоторую предвзятость в адрес Екатерины Николаевны, такое малопочтительное единодушие настораживает и все же своеобразно характеризует ее.

Как видно, трагизм январских событий ничуть не поколебал привычного и размеренного ритма жизни светского окружения Поэта. Сплетничали, веселились, злословили — словом, каждый был занят собою.

После увеселительной прогулки на Елагин остров императрица Александра Федоровна записала в своем дневнике:

«…Играли в снежки… тирольские песни…

Орлов на корде безумный, я против него, четыре кавалергарда: Бетанкур, Куракин, Скарятин, Трубецкой…»{336}.

И тогда же, в марте, императрица пишет на страницах дневника:

«…Долго катались на салазках… придумали новую игру — бросаться снежками в лицо друг другу. Маска и Бархат, как всегда, в нашем хвосте, следя, чтобы мы не опрокинулись. После обеда — на гору. Маска всегда на переднем месте, чтобы подать мне руку. Бархат только один раз, по обыкновению помогая другим дамам, садится в санки. Вы знаете: чтобы я не утомлялась, мои казаки вносят меня в гору — но вот Бетанкур и Маска занимают их места и несут своего шефа[60] — потом переодевание, обед, музыка, тирольские песни, игры. Комплот моих четырех кавалергардов со мной против Орлова, чтобы помешать ему меня схватить»{337}.

Министр двора князь Петр Михайлович Волконский писал в Рим своей жене Софье Григорьевне, владелице дома на Мойке:

«…Ожидаю, милый друг, вашего ответа о квартире для Грегуара (Григория, их младшего сына. — Авт.) в первом этаже вашего дома, освободившейся со смертью Пушкина, который в ней жил, и оставленной вдовою, которая уехала в деревню — чтобы не терять времени для нужного ремонта в начале весны, и закончить его в течение хорошего сезона»{338}.

15 марта 1837 года.

В этот день, служа на Кавказе и вернувшись из военной экспедиции, Лев Пушкин узнал о гибели старшего брата, а четыре дня спустя писал отцу в Москву из станицы Червленной, что в 25 верстах к северу от крепости Грозной:

«…Со 2 января до настоящего времени я был беспрерывно в делах против чеченцев, и наш отряд не имел связи ни с чем… Эта ужасная новость меня сразила, я, как сумасшедший, не знаю, что делаю и что говорю… Если бы у меня было сто жизней, я бы все их отдал, чтобы выкупить жизнь брата. В гибельный день его смерти я слышал вокруг себя свист тысяч пуль, — почему не мне выпало на долю быть сраженным одною из них, — мне, человеку одинокому, бесполезному, уставшему от жизни и вот уже десять лет бросающему ее всякому, кто захочет»{339}.





Н. В. Гоголь — П. А. Плетневу из Рима.

«<…> Никакой вести хуже нельзя было получить из России. Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его перед собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое — вот что меня только занимало и одушевляло мои силы…»{340}.

16 марта 1837 года.

Вослед письму Александра Карамзина от 13 марта его мать, Екатерина Андреевна, писала сыну Андрею Николаевичу в Рим о болезни своего сводного брата:

«…Князь Петр Вяземский <…> все эти дни был болен физически и нравственно, как это с ним обычно бывает, но на этот раз тяжелее, чем всегда, так как дух его жестоко угнетен гибелью нашего несравненного Пушкина…»{341}.

А вот полное тревоги письмо сестры Поэта, Ольги Сергеевны Павлищевой, написанное из Варшавы и адресованное отцу:

«Сего 17 марта.

Дорогой папа́, письмо ваше от 3-го уже дошло до меня, поэтому надеюсь, что и вы получили мое от того же числа.

Неужели я первая посвятила вас в подробности этого несчастья? Боюсь, не слишком ли много написала я вам о нем, но как бы могла я написать об этом меньше и не касаться этого снова… По себе знаю, что вы не в состоянии не думать об этом постоянно. Вревский только что написал мужу, что жена его все дни находилась подле Александра, но письмо его так коротко, что он не сообщает даже, вернулась ли она в деревню. Иначе я сама бы ей написала, ведь она так любила Александра. Я уверена даже, что присутствие ее смягчило его последние мгновения.

Вревский написал только: „Евпраксия Николаевна была с А. С. все последние дни его жизни. — Она находит, что он счастлив, что избавлен тех душевных страданий, которые так ужасно его мучили последнее время его существования“ — и ничего к этому не прибавляет. Если бы я, по крайней мере, знала, куда написать ее сестре (Анне Николаевне Вульф. — Авт.), — ведь она должна была тоже быть вместе с ней у Александра, — но никто мне не пишет, одна только госпожа Тимофеева написала нам 30 января — это из ее письма узнала я все те подробности, которые сообщила вам. <…> Что касается госпожи Осиповой, то ее зять (Б. А. Вревский. — Авт.) пишет, что она моих писем не получала, это приводит меня в отчаяние! Кстати, дорогой папа́, ради Бога, не волнуйтесь так по поводу молчания Льва; будто не знаете вы, до какой степени он ленив; здесь, чтобы заставить его писать, сколько раз я вкладывала ему в руку перо и еще не всякий раз достигала цели. К тому же вполне может случиться — я даже в этом уверена, — что он написал вам, но письмо затерялось. <…> Я не уверена также, не приходится ли Льву часто менять место своего пребывания, я еще ему не писала.

59

Восторженную характеристику самой С. А. Бобринской оставил среди прочих современников и князь П. А. Вяземский, который в течение многих лет был постоянным посетителем ее светского салона в Петербурге:

«Графиня Софья Александровна Бобринская, урожденная графиня Самойлова, была женщина редкой любезности, спокойной, но неотразимой очаровательности. <…> Ей равно покорялись мужчины и женщины. Она была кроткой, миловидной, пленительной наружности. В глазах и улыбке ее были чувство, мысль и доброжелательная приветливость. Ясный, свежий, совершенно женственный ум ее был развит и освещен необыкновенною образованностью. Европейские литературы были ей знакомы, не исключая и русской. Жуковский <…> узнал ее, оценил, воспевал и остался с нею навсегда в самых дружеских сношениях. Императрица Александра Федоровна угадала ее по сочувствию и сблизилась с нею <…> Графиня мало показывалась в многолюдных обществах. Она среди общества, среди столиц жила какою-то отдельной жизнью — домашнею, келейною; занималась воспитанием сыновей своих (которых было трое: Александр, Владимир и Лев. — Авт.), чтением, умственной деятельностью, она, так сказать, издали и заочно следила за движением общественной жизни, но следила с участием и проницательностью. Салон ее был ежедневно открыт по вечерам. Тут находились немногие, но избранные <…> молодые люди <…> дипломаты, просвещенные путешественники <…> государственные люди. Граф Нессельрод занимал тут едва ли не первое место <…> Салон графини Бобринской был любимым приютом его»{1254}.

Один из сыновей Бобринской впоследствии вспоминал: «…Между ними (посетителями. — Авт.) выдавались гр. Нессельроде, гр. Гурьев, гр. Строгановы, В. А. Жуковский, Пушкин, кн. Вяземский, лорд Блоумфильд, гр. Фикельмон, Вильегорский и др»{1255}.

Частым посетителем этого салона был и Луи Геккерн, о котором Софи Бобринская писала мужу 22 октября 1834 г.: «Геккерн поднялся со смертельной болезни. Трепетали за его жизнь. Мозговая горячка подвергла его жизнь опасности. Он поправился, что радует всех его друзей»{1256}.

60

Императрица Александра Федоровна была шефом «Ея Императорскаго Величества Кавалергардскаго полка».