Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 224

Вчера сюрпризом вывел весь здешний гарнизон в полной походной форме и с обозами и был очень доволен; тем более что никто и не подозревал сего смотра»{186}.

3 февраля 1837 года.

Николай I — сестре Анне Павловне, крон-принцессе Оранской, жене наследного принца Нидерландов Вильгельма Оранского.

«…Пожалуйста, скажи Вильгельму, что я обнимаю его и на этих днях пишу ему, мне надо много сообщить ему об одном трагическом событии, которое положило конец жизни пресловутого Пушкина, поэта; но это не терпит любопытства почты. <…>»{187}.

Из письма Николая I сестре Марии Павловне, великой герцогине Саксен-Веймар-ской:

«<…> Здесь нет ничего такого любопытного, о чем бы я мог тебе сообщить. Событием дня является трагическая смерть Пушкина, печально знаменитого, убитого на дуэли неким, чья вина была в том, что он, в числе многих других, находил жену Пушкина прекрасной, притом что она не была решительно ни в чем виновата.

Пушкин был другого мнения и оскорбил своего противника столь недостойным образом, что никакой иной исход дела был невозможен. По крайней мере он умер христианином. Эта история наделала много шума, а так как люди всегда люди <…>, то болтали много, а я слушал — занятие идущее впрок тому, кто умеет слушать. Вот единственное примечательное происшествие <…>»{188}.

В ответном письме говорилось:

«То, что ты сообщил мне о деле Пушкина, меня очень огорчило: вот достойный сожаления конец, а для невинной женщины ужаснейшая судьба, какую только можно встретить. Он всегда слыл за человека с характером мало достойным, наряду с его прекрасным талантом»{189}.

4 февраля 1837 года.

Император Николай I — князю Ивану Федоровичу Паскевичу.

«<…> Здесь все тихо, и одна трагическая смерть Пушкина занимает публику и служит пищей разным глупым толкам. Он умер от раны за дерзкую и глупую картель, им же писанную, но, слава Богу, умер христианином. <…>»{190}.

На что князь ответил: «<…> Жаль Пушкина как литератора, в то время, когда его талант созревал; но человек он был дурной»{191}.

Стоит заметить, что личное знакомство Паскевича с Пушкиным состоялось летом 1829 года, когда Поэт совершил поездку в Закавказье в действующую армию, которой и командовал генерал-фельдмаршал И. Ф. Паскевич (с 1828 года — граф Эриванский).

Поездка описана Пушкиным в «Путешествии в Арзрум», где есть лишь беглое упоминание об их встрече: «Граф подарил мне на память турецкую саблю. Она хранится у меня памятником моего странствования во след блестящего героя по завоеванным пустыням Армении». На клинке стальной сабли с накладным серебром выбито: «Арзрум, 18 июля 1829».

Так уж повелось, что поэтам всегда оказывали знаки внимания. Одни — ради моды, другие — чтобы иметь свой запечатленный образ в их стихах, и лишь немногие — вследствие истинного почтения к ним. Дело поэтов — воспевать подвиги титанов. Потому внимания Александра Сергеевича Пушкина были удостоены и Петр I, и Пугачев, и Моцарт, и Борис Годунов… Пушкин счел необходимым воспеть их, ибо сам был титан. Иным же приходилось надеяться и ждать. Даже царю. Не все дождались. В их числе и Паскевич.

Денис Давыдов писал о нем: «Высокомерие, гордость, самонадеянность Паскевича, которому успехи и почести вскружили голову, не имеют пределов, он почитает себя великим человеком и первым современным полководцем…»{192}.

Уязвленное самолюбие фельдмаршала, желавшего быть всегда на первых ролях, который, по словам того же Дениса Давыдова, утверждал, что он «еще в 1812 году указывал на ошибки Наполеона и Кутузова», было поводом такого недоброго отношения к Пушкину.

Вряд ли Паскевич предполагал, что Пушкин будет бережно хранить подаренную ему саблю, дошедшую до наших дней, как и то, что история сохранит нелестный отзыв его о Поэте, который скорее характеризует самого князя (с 1831 года — светлейший князь Варшавский).





Ну разве стал бы генерал-фельдмаршал Паскевич делать такой дорогой и значимый подарок человеку «дурному»?…

«<…> Мнение твое о Пушкине я совершенно разделяю, и про него можно справедливо сказать, что в нем оплакивается будущее, а не прошедшее»{193}, — писал царь в ответном письме генералу 22 февраля.

4 февраля 1837 года.

Императрица Александра Федоровна написала записку Софи Бобринской:

«<…> Итак, длинный разговор с Бархатом по поводу Жоржа. Я бы хотела знать, чтобы они уже уехали, отец и сын. — Я знаю теперь все анонимное письмо, подлое и вместе с тем отчасти верное. Я бы очень хотела иметь с вами по поводу всего этого длительный разговор»{194}.

В этот день Дантесу исполнилось 25 лет.

По распоряжению Военно-судной комиссии штаб-лекарь Стефанович посетил Дантеса, освидетельствовал его рану и записал:

5 февраля 1837 года

С. Петербургъ.

…Порутчик Барон Геккерен имеет пулевую проницающую рану на правой руке ниже локтевого состава на четыре поперечных перста; вход и выход пули в небольшом один от другого разстоянии. Обе раны находятся в сгибающих персты мышцах, окружающих Лучевую кость более к наружной стороне. Раны простые, чистые, без повреждения костей и больших кровеносных сосудов. Больной может ходить по комнате, разговаривает свободно, ясно и удовлетворительно, руку носит на повязке и, кроме боли в раненом месте, жалуется также на боль в правой верхней части брюха, где вылетевшая пуля причинила контузию, каковая боль обнаруживается при глубоком вдыхании, хотя наружных знаков контузии не заметно. От ранения больной имеет обыкновенную небольшую лихорадку, вообще же он кажется в хорошем и надежном к выздоровлению состоянии, но точного срока к выздоровлению совершенному определить нельзя. О чем, по данному мне предписанию, Вашему Высокоблагородию донести честь имею.

Лейб Гвардии Конной Артиллерии Штаб лекарь Колежский Ассесор Стефанович»{195}.

Кроме того, он же сообщал, что подсудимый «может содержаться на Гаубтвахте в особой, сухой и теплой комнате, которая бы, следовательно, ни чем не отличалась существенно в отношении его здоровью от занимаемой им теперь квартиры»{196}.

5 февраля 1837 года.

Князь П. А. Вяземский — Д. В. Давыдову.

«<…> Арендт, который видел много смертей на веку своем и на полях сражений, и на болезненных одрах, отходил со слезами на глазах от постели его и говорил, что он никогда не видел ничего подобного, такого терпения при таких страданиях. Еще сказал и повторил несколько раз Арендт замечательное и прекрасное утешительное слово об этом несчастном приключении:

— Для Пушкина жаль, что он не был убит на месте, потому что мучения его невыразимы; но для чести жены его — это счастье, что он остался жив. Никому из нас, видя его, нельзя сомневаться в невинности ее и в любви, которую к ней Пушкин сохранил.

Эти слова в устах Арендта, который не имел никакой личной связи с Пушкиным и был при нем, как был бы он при каждом другом в том же положении, удивительно выразительны. Надобно знать Арендта, его рассеянность, его привычку к подобным сценам, чтобы понять всю силу его впечатления. Стало быть, видимое им было так убедительно, так поразительно и полно истины, что пробудило и его внимание и им овладело»{197}.