Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 44



И газета, напечатавшая эту статью, огорчила меня той поспешностью, с какой она в редакционном примечании заявила всем и каждому, что считает своей ошибкой публикацию статьи т. Зябликова.

Конечно, если бы газета невольно оклеветала честного человека, если бы она высказала суждение, противное морали или нашей коммунистической идеологии, если бы она нечаянно сослужила службу врагам социализма или просто ввела в заблуждение своих читателей, то во всех этих случаях, как и в других, похожих на эти, она обязана была бы незамедлительно, со всей большевистской прямотой признать ошибку.

Но здесь-то ведь ничего похожего не было!

Было другое. Газета решила помочь колхозникам и обратилась к старейшему преподавателю местного сельскохозяйственного техникума, агроному, знатоку истории отечественного земледелия, краеведу, которым исхожены все земли района, и попросила его посоветовать наиболее выгодный, по его мнению, способ возделывания кукурузы в здешних условиях. Как это часто бывает, нашлись другие специалисты, посчитавшие, что способ, предложенный Зябликовым, плох, что кукурузу следует сеять не так, а этак. Разумеется, газета обязана была напечатать статью этих товарищей, но напечатать, во-первых, на том же месте, где была статья Зябликова, а не вместо передовой статьи, во-вторых же, сопроводить ее спокойным, деловым заголовком, не оскорбляя недавнего своего автора грубым и угрожающим окриком.

А потом надо было организовать обсуждение этих двух статей, проверить на практике, в колхозах, различные способы возделывания кукурузы, после чего и судить, кто же был прав, а кто ошибался.

Но даже в том случае, если бы способ Зябликова оказался ошибочным, газета не имела права называть его выступление вредным, явно толкуя это слово в плане политическом, потому что такого рода обвинения унижают достоинство советских людей и не способствуют творческим спорам, без которых любое дело обречено на застой.

Все это я высказал сегодня Василию Васильевичу, не надеясь, впрочем, что он возьмет мою сторону в этом деле. В последнем я потому был убежден, что Василий Васильевич, хотя и агроном, да еще тимирязевец, lia партийной работе совсем недавно и, как мне кажется, не успел отстать от исполкомовской привычки скорее приказывать; нежели советовать, спорить, убеждать. К удивлению моему, Василий Васильевич согласился со мной, сказал, что я прав, но тут же добавил, что и они, то есть райком, и газета, и авторы статьи, тоже по-своему правы.

Мы разговаривали не в райкоме, потому что день сегодня воскресный, а дома у Василия Васильевича, в довольно большой, но несколько темноватой, затененной деревьями комнате типичной провинциальной квартиры, с голландскими печами, с цветами на подоконниках, с теми едва уловимыми подробностями, которые позволяют догадаться, что живут здесь по преимуществу мужчины, увлекающиеся охотой и рыбной ловлей, — у Василия Васильевича четыре сына, да и сам он, когда есть время, не прочь посидеть с ружьем на озере или хотя бы с удочками.

Конечно, в райкоме, в кабинете секретаря, спорить нам было бы удобнее, чем в несколько чопорной, с портретами хозяев и вышитыми салфеточками зале, как называли в пору моего детства такие комнаты в провинциальных домах. Но с Василием Васильевичем у нас давно уже установились дружеские отношения, и я откровенно сказал ему, что так не бывает, чтобы и я был прав, и он; двух правд не существует, а есть только одна, и эта единственная правда на моей стороне.

Тогда он возразил, что иной раз из высших соображений следует поступить, как они поступили с Николаем Семеновичем, — так, мол, нужно было! На это я ответил запальчиво, что не знаю других соображений, кроме блага советского человека, а в статье Зябликова, когда я ее прочитал, я не нашел ничего, что шло бы с этим вразрез.

Тут Василий Васильевич выдвинул против Зябликова обвинение, что незачем было перед самым севом выступать с какими-то советами, путать колхозников. Я высказал предположение, что вся вина Николая Семеновича сводится к одному — никто так не сеял, а он вылез со своей статьей, чем и напугал товарищей.



Василий Васильевич этих моих слов как бы не расслышал.

И вот я сижу у себя в Ужболе, записываю все это, изредка поглядываю на улицу сквозь мокрые от дождя стекла, которые придают всему, что за ними, расплывчатые, смазанные очертания — светлой булыжной дороге, пустынной по случаю воскресного дня, избам на той стороне и неспокойным вершинам деревьев над избами. Потоки воды торопливо обмывают окна, словно кто-то старается, чтобы мне лучше было видно.

Я думаю о Николае Семеновиче — отобьет ли вся эта история у него охоту к делам, которые не входят в круг служебных обязанностей? Мне вспоминается одна из наших встреч два года назад, летним утром, и я спешу ее записать, какой она мне запомнилась.

Николай Семенович приехал ко мне тогда рано утром и повез куда-то за Павловск, к берегам Сары, где — слышал он— найдены залежи известкового туфа или мергеля. Не знаю, зачем они ему понадобились, — район был не наш, а сам по себе туф или мергель не такая уж редкость.

Мы подошли с ним к излучине реки, к топкому ее берегу, на котором росли ивовые кусты и невысокие, тощие березки. Над этой сырой и плоской землей возвышался бугор, в склоне которого чернела исполинская яма, — должно быть, карьер, где добывают этот самый туф или мергель. На черной стене карьера, из которой беспрерывно сочилась вода, видны были следы как бы гигантских зубов, оставленные экскаватором.

Покамест мы шли вдоль подошвы бугра, пересекая бесчисленные ручейки, бегущие из карьера, под ногами чавкала земля, хрустела сочная болотная растительность. Николай Семенович спустился в карьер, а я поднялся на склон бугра, откуда мне было видно, как Николай Семенович ходит под черными и мокрыми стенами карьера, нависшими над ним, как он скоблит их какой-то большой, специальной, трезубой вилкой, отваливает ею ломти грунта, разламывает их и осматривает.

Я слышал, как он при этом приговаривает: «Хорошо… Хорошо… Вот он, вот он… Сегодня же напишу письмо…» — называет имя одного из виднейших ученых страны, известного ботаника, лесовода и географа, с которым переписывается в течение многих лет. В этом его бормотании, в неутомимости и проворстве, с какими он обследовал карьер, была завидная молодая увлеченность, самозабвение.

Потом он вылез наверх, перепачканный землей, принялся показывать мне кусочки туфа или мергеля, — я так и не помню, что же это было, — которые, просыхая на солнце, стремительно светлели. Он разламывал их и показывал мне, что они прослоены черными, как каменный уголь, корочками. Эти корочки меня почему-то заинтересовали, и я спросил, откуда они, на что Николай Семенович ответил, что это, по всей вероятности, смятые и спрессованные остатки болотных растений. Впрочем, он тут же осторожно заметил, что для окончательного решения необходим геоботанический анализ. Мне почему-то показалось, что осторожность у него не только от привычки к точности, какая требуется при такого рода занятиях, но еще и от врожденной честности и вежливости, которые не позволяют ему ввести кого-либо в заблуждение.

Нашу поездку Николай Семенович считал предварительной. «Сюда надо забраться на целый день;— говорил он, — с резиновыми сапогами, да кислоты обязательно взять». Он объяснял мне, как это хорошо, что соседи взялись разрабатывать известковые удобрения, что и нам это необходимо нужно, что давно пора в нашем районе исследовать почвы на кислотность. Я примерно знал, в чем сущность известкования, поэтому слушал не особенно внимательно, — мне вспомнилось, как я впервые увидел Николая Семеновича, худощавого, быстрого, шагающего по полям со скляночкой, из которой, наклонившись, он изредка капал на землю кислоту и смотрел, не кипит ли. Только одна подробность привлекла мое внимание. Оказывается, что животные, если они едят сено с лугов или полей, получивших известь, отличаются крепким костяком.