Страница 57 из 65
И только он раскрыл книгу, как оттуда донесся знакомый шепот:
— Послушайте, уважаемый! Вытащите меня отсюда!
Впоследствии Василий Карпович не раз пытался вспомнить: вытащил он этого человека или оставил там, убоявшись неприятных для себя последствий, — однако вспомнить не мог. Он многократно брал в библиотеке эту книгу, с таким неинтересным названием, но, кроме названия, ничего неинтересного в книге не обнаружил.
Народ безмолвствует
Чего только не услышишь в народе! А еще говорят, что он безмолвствует. Вот — пустили слух, будто Пушкин уехал в Палестину. Под своего дядю, араба Петра Великого. Ему, народу, в его безмолвии невдомек, что был это не араб, а арап, и не дядя, а, прямо скажем, прадедушка.
Дочка Пушкина уехала еще раньше. Уехала под араба, а вышла за еврея. Ее Фет познакомил, который там досматривал своего еврейского дедушку.
Уехать под араба, а выйти за еврея — это показалось Пушкину неэтичным, и он последовал за дочкой, чтоб решить на месте этот арабо-еврейский вопрос.
Дочка — на дыбы (а дыбы у нее будь здоров, совсем уже большая девочка). Ей не понравилось, что Пушкин вмешивается в ее жизнь. Он думает, если он Пушкин, так ему можно вмешиваться.
Пошел Пушкин к Фету. У тебя, Афанасий, еврейская голова, посоветуй, как быть в данной ситуации.
Подумал Фет и говорит:
— Дочка у тебя, Пушкин, еще будет и, возможно, не одна. А второй России у тебя не будет. У всех у нас, евреев, арабов, чучмеков, Россия одна. Скажи спасибо, что тебе не нужно досматривать дедушку.
И вернулся Пушкин в Россию, так и не решив арабо-еврейский вопрос. Думал, Россия обрадуется, а она про него уже и забыла. И про Фета забыла. И про Лермонтова который слинял в Шотландию под своего шотландского предка. Россия всех не упомнит. Она только сама большая, а память у нее короткая.
Пришлось начинать с нуля. Отобрал несколько стихотворений: «Я помню чудное мгновенье», «Во глубине сибирских руд», «Мой дядя самых честных правил» (все-таки вспомнил про дядю — а вдруг опять уезжать) и отправился к известному поэту Некрасову.
Почитал Некрасов. Неплохо, говорит. Не исключено, что слух о вас пройдет по всей Руси великой. Только не нужно из России уезжать.
Такая Россия страна, она не любит, когда из нее уезжают. Но все уезжают. Из России принято уезжать.
Царь Николай — слыхали? Уехал в Датское королевство по материнской линии. Теперь там живет. Ну ее, говорит, эту Россию. Перестреляют семью к чертовой матери, потом ищи виноватых.
Так говорят в народе, пока он безмолвствует. Такого наслушаешься, не знаешь, куда бежать. В какие родные Палестины.
А дочка у Пушкина, прав был Фет, и вправду еще одна родилась. И только встала на дыбы — сразу махнула во Францию под родного дядю Дантеса.
Гусь жене не товарищ
Был у Пушкина гусь по имени Иван Иванович. Изящный такой, аристократичный. Гоголь, Николай Васильевич, большой любитель Пушкина, своего Ивана Ивановича с пушкинского гуся списал. Ивана Никифоровича с борова, а Ивана Ивановича — с гуся.
В те далекие от нас времена пишущему человеку без гуся — все равно, что нам без авторучки или машинки пишущей. Мысль какая в голову шибанет, сразу перышко дерг — и готово, записано. Только мысль, как террорист из укрытия, ударяет внезапно, поэтому особо плодовитым писателям приходится всюду таскать с собой гуся.
Или, допустим, что-нибудь записать для памяти. Память у Пушкина была слабее, чем память о нем, он радовался, как ребенок, когда удавалось что-то запомнить. «Вечор, ты помнишь, вьюга злилась?» — спрашивал, проверяя себя. Или — уже не сомневаясь в себе: «Я помню чудное мгновенье».
А почему, выдумаете, он памятник себе воздвиг нерукотворный? Потому что не полагался на память без памятника.
Жене Пушкина не нравился его гусь. Она вообще не любила гусей, потому что от гусей поправляются. А тут еще муж ходит с гусем в обнимку. Лучше бы с ней ходил в обнимку, думала она.
Но зачем Пушкину жена в творческом процессе? Перьев с нее не надерешь, а патлами не запишешь — только размажешь.
— Лучше б собаку завел, — говорит жена Наталья Николаевна.
Гусь Иван Иванович аж зашипел от бессильной злости. Ишь, мымра! Завела себе офицера, а другим собак заводить? Но он не ссорился с ней, потому что любил Пушкина. И когда выкормыш Натальи застрелил Пушкина на дуэли, бедный Ваня такой поднял крик:
— Нет, весь ты не умрешь! Весь ты не умрешь! Ты же сам говорил, что весь ты не умрешь, почему же ты весь умираешь, Пушкин?
Жене, конечно, не нравилось, что какой-то безродный гусь так убивается по мужу. Она хотела убиваться сама, но так, чтобы не убиться совсем и впоследствии выйти замуж за генерала Ланского.
С генералом спокойнее. Генералов не убивают так, как убивают поэтов.
Теперь уже и генерала на свете нет, и жены его Натальи, и гуся Ивана Ивановича. Многое изменилось с тех пор. С гусями уже давно никто не ходит. Ходят с авторучками, с диктофонами. Но это уже не то.
С авторучкой не посоветуешься. Это вам не гусь Ваня, живая душа. Поэтому так, как Пушкин, сегодня уже не пишут.
Они видели Гулливера
По дорогам Лилипутии, подобно странствующим музыкантам, брели люди, которые видели Гулливера. Они останавливались где-нибудь на улице, на площади или посреди двора, положив перед собой шапку или тарелку, и принимались рассказывать, как они видели Гулливера. Даже если вокруг не было ни души, они все равно рассказывали. Но постепенно вокруг собирались прохожие, проезжие и просто живущие во дворе, слушали, удивлялись, а некоторые даже кидали монетки. Рассказчик наспех благодарил и продолжал свой рассказ, наиболее интересные места повторяя по два и по три раза.
Главным качеством Гулливера было то, что он был большой. Для того, чтоб его осмотреть, требовалось довольно много времени. И при этом он был простой, совершенно простой, как мы с вами. А какой он был человечный! При виде его прохожие останавливались и говорили друг другу: «Смотри, какой человечный человек!»
Видевшие Гулливера рассказывали о нем не только на улицах и во дворах. Их приглашали в школы, казармы, больницы и другие общественные заведения. На торжественных собраниях их сажали в президиум, на свадьбах — между женихом и невестой. Когда гости кричали «Горько!», молодые целовали человека, который видел Гулливера. На похоронах их помещали в первом ряду, среди родных и близких, чтобы покойник не мог уйти, не попрощавшись с человеком, который видел Гулливера.
И в компаниях собутыльников, под рюмку и под селедку, они рассказывали, как они видели Гулливера. Больше ни о чем они не могли рассказать.
А потом в самиздате Лилипутии вышла книга «Гулливер у великанов». И оказалось, что Гулливер вовсе не был такой уж большой человек. Стоило ему появиться у великанов, как сразу все увидели, какой он на самом деле.
И побрели по дорогам Лилипутии, подобно странствующим музыкантам, люди, которые никогда не видели Гулливера, никогда не слышали о Гулливере, и не имевшие о нем никакого понятия. Они останавливались на улицах и площадях, заходили во дворы и, положив перед собой шапку или тарелку, принимались рассказывать, как они не видели Гулливера и знать его не знали, и слышать о нем не слышали.
Очевидцев, которые своими глазами не видели Гулливера, приглашали в школы, казармы, больницы, на заседания парламента. На торжественных собраниях, конференциях, форумах их сажали в президиумы, на свадьбах молодые целовали почетного гостя, который не видел Гулливера еще тогда, когда их, молодых, и на свете не было.
И на похоронах Гулливера, если б умер Гулливер, в первых рядах стоял бы человек, который никогда в глаза не видел Гулливера и знать его не знал, и думать о нем не думал. Вот только сейчас похоронит — и дальше не будет знать.
В доме бывшего творчества
В бывшем доме творчества, а ныне доме отдыха для отдыхающих людей, кое-где сохранились следы былого творчества, недовытоптанные новыми отдыхающими: новыми русскими, новыми украинцами, новыми татарами и монголами, одним словом, состоятельными людьми, которые в состоянии скопить деньги на путевку. Один из таких недовытоптанных следов вел к столику, за которым сидел старичок Георгий Филиппович, бывавший здесь в прежние времена и охотно рассказывавший о них новым отдыхающим.