Страница 4 из 5
Но когда слишком много сладкого — тошнит.
От тошноты народ читает оппозиционную прессу — точнее, ту единственную в республике газету, в которой президента нисколечко не любят. Мы помещали его фото, где он улыбался. Имиджмейкеры, видать, внушили ему, что окружающие относятся к нам так, как мы относимся к себе, и надо первым делом возлюбить себя всем сердцем. В его улыбке светилась бесконечная любовь к себе. Так и хотелось сказать: «Ах ты, кривляка!». Под снимками наши редакционные дамы писали, что улыбаться так может только по-настоящему больной, что каждый снимок — это иллюстрация к учебникам для медицинских вузов.
Женщины, работавшие со мной, сами улыбались редко. Они даже не пытались никогда выглядеть счастливыми. Мне казалось, они вообще не пробовали делать то, что хотят.
Конечно, они говорили, что хотят работать в оппозиционной прессе и писать правду, правду, ничего кроме правды, и говорить власти все, что думаешь, в лицо. Словом, как шут при короле. Интересно, шут любит своего господина? Он говорит всю правду с любовью или нет?
Иногда мне казалось, что какая-нибудь из наших женщин в тайне от самой себя влюблена в президента. И когда пишет что-нибудь о нем, мечтает не мытьем так катаньем привлечь его внимание. Все это были одинокие женщины. У них были дети — у всех по одному поздно рожденному ребенку. Детей воспитывали бабки, а матери пропадали на работе до ночи. Профессия занимала все их время. И, как будто, все мысли. Со стороны казалось, они думали о несправедливом устройстве жизни в нашей отдельно взятой республике-коробке день и ночь.
Но, может быть, втайне какая-нибудь из них думала еще и о том, что она могла бы при ином раскладе звезд быть чьей-то женой. Быть может, даже президента. Почему бы нет? На самом деле, чем я хуже его жены, той крашеной блондинки… Мужчина, делающий в этой жизни то, что он на самом деле хочет, не может не притягивать к себе женщин — может быть, даже независимо от своей воли.
Впрочем, ругают же его не только женщины-неудачницы бальзаковского возраста. В оппозиционной газете — только знай разбирай письма. Я думала, как много чужой боли обрушилось на меня. Иногда я ревела в туалете. А потом шла домой (на той работе я не должна была отсиживать с утра до вечера), — брала детей, мы шли гулять. «Неужто все твои? — спрашивали меня прохожие. — Ну, старший — точно не твой! Как он может быть твой?»
Мне кажется, с тех пор как я стала работать на заводе, я жутко постарела от недосыпа. У меня аллергия на недосып. И на толпу. И на нормированный рабочий день. Мне делается плохо, если я долго занимаюсь тем, что мне неинтересно. А у меня нет никакого интереса к технике. Но до сих пор нет-нет кто-то и спросит про моего старшего: «Неужто это — твой сын? Во сколько лет ты его родила?»
Должно быть, дело в том, что я довольно часто делаю то, что хочу. Мне нравится вместе решать школьные задачки или рисовать в альбомах у детей. Наши картинки висят на школьной выставке. Мне нравится бороться со старшим сыном — кто кого положит на лопатки. У него больше силы, чем у меня. Ему нужен отец. Вернется ли к нам отец? И каким он к нам вернется? Как отнесутся к нему дети? Как он себя поведет, найдя их выросшими, все понимающими? Лучше не думать. Лучше просто наслаждаться спокойствием. Тем, что мы вместе. Тем, что мы по вечерам читаем вслух, что я могу их всех обнять. Что я могу делать то, что хочу.
Мои рассказы — это тоже то, что я хочу.
Президент читал мои рассказы. Ему не понравилось. Там нет ни слова о родной республике. Действие любого может происходить в любом провинциальном городе, в любой российской области или республике-коробке.
Оказывается, президент читал русскоязычный альманах — там из моих рассказов было три. Остальное — переводные вещи местных маститых авторов. Их бы он не стал бы так ругать. Так что, наверно, это обо мне он так долго говорил недавно на собрании писателей. Я пошла туда, чтобы не ссориться с редактором альманаха. Даже чтобы печатали твои рассказы, приходится делать то, что ты не хочешь.
Писатели — это государственные люди, сказал на том собрании президент. Они должны писать о переменах, происходящих в нашей республике. О людях, которые работают на эти перемены. Произведения должны иметь общественную значимость, так он сказал. Вы только оглянитесь вокруг!
И дальше стал рассказывать, что изменилось за годы его президентства. И что такого нового построили в нашей республике. Например, перинатальный центр. Кто не знает, это — вроде роддома, только там все — супер.
Под его слова я вспомнила заметку в одной газете. Про то, что в перинатальном центре родился не то сотый, не то пятисотый младенец. И его со счастливой матерью при выписке встречали представители городской администрации, а детский ансамбль «Дружба» прямо на ступеньках спел песни о материнстве на разных языках.
А еще я вспомнила, как рожала своего младшего сына. Не в образцовом перинатальном центре. В ближайшем к нам роддоме. Сейчас-то уже все забылось. Но президент так долго говорил про новый перинатальный центр, что я волей-неволей вспомнила то, что не хотела вспоминать. Мой младший сын родился уже здесь, и уже без отца, после того, как я с двумя детьми и животом перебралась к родителям с Дальнего Востока. Там мои старшие тоже появились на свет в обычном городском роддоме, без изысков вроде всякой электроники. Теперь роды мне предстояли в третий раз. Я знала, как все происходит. Знала, как правильно дышать, как сделать, чтобы не было уж очень больно.
Этому всему надо учиться, как любой работе. Родить ребенка — это работа. Принимать роды — тоже работа. Любую работу надо делать спокойно. Желательно бы — максимально включив мозги. Естественно, что без истерики. Без крика.
К крику я готова не была.
Никто не верит, но на прежнем месте я не слышала, чтоб так орали.
Крик — это всегда унижение. Кричащий унижает себя, даже если одновременно он унижает кого-то еще… Орешь — значит согласен в глубине души, что ты унижен. А мамочки в этом роддоме были унижены, как я не знаю, кто еще — и унижение начиналось, как только за тобой захлопывалась дверь.
Интересно, там, в новом перинатальном центре, внутри тоже всех встречают с музыкой вместо обычных окриков?
Ну, повело его, нашего президента, — с этим перинатальным центром. Я знаю, как это может повести. Подсядешь на какую-нибудь тему — и никак не слезешь.
Просто ах, сколько внимания у нас к материнству.
И вдруг, как много лет назад, когда я первый раз увидела его по телевизору, мне пришло в голову: «Ведь он не врет!». Он искренен, он счастлив, что у нас снизилась материнская и детская смертность (Как, интересно, она снизилась? Может, опять привычные подтасовки?)
И тут мне отчего-то стало его жаль.
Я вдруг подумала: не знаешь ты, как у тебя в республике детей рожают.
Ты тратишь деньги на грандиозные проекты — и у тебя ничего не остается на доплату акушеркам, получающим копейки. А если б ты и смог повысить им зарплату — толку-то. Они уже развращены этой привычкой выжимать из рожениц деньги, продукты — кто больше. Красть передачи, красть молоко и сахар с кухни, красть все подряд. Они привыкли относиться к мамочкам, точно к беременным коровам, или как называются такие коровы. Все преступление этих женщин — в том, что они собрались произвести на свет детенышей. А это уже биология. Природа. Натурализм.
И ты лежишь в этом кромешном животном крике, как в гестапо (их что, не учат, как дышать?). И это, оказывается, верно, что при родах можно определить национальность женщины. Кто-то рядом со мной орет «мама» по-русски, а кто-то нет. Прямо как в «17 мгновений весны»! Я-то думала, история радистки Кэт — художественный домысел.
А после вдруг оказывается, что орать нужно, и как можно громче. Иначе никто не подойдет, когда ты чувствуешь, что твой ребенок вот-вот появится на свет.
И, видя, что никто не реагирует на мои призывы, я уже ору во все горло — матом. Как хорошо, что есть на свете мат!