Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 68



Одним словом, не ждите пока многого от нейрохимии мозга. Она едва начинается. И так как ученые, осваивающие эту супергалактику (10[15] синапсов; в Млечном же пути — 10[11] звезд), — люди серьезные, а значит, и скромные, то они остерегаются трубить о своих победах. Никаких следов, hic et nunc[34], философского крысоподобничества. Как и в случае физики частиц или исследований галактик южного полушария, мозг — этот сад, который успешно возделывает Шарль Ференбах, — не прибавляет непременно ума, но делает скромным. Читайте, стало быть, для памяти Бергсона: «Я учу урок и, чтобы вызубрить его наизусть, сперва читаю его вслух, скандируя каждый стих […] При каждом очередном чтении достигается какой-то успех […] Я пытаюсь выяснить, каким образом урок был выучен. Каждое последующее чтение всплывает в моей памяти с присущим только ему своеобразием…»[XI].

«Если довести это основополагающее различение до крайности, можно было бы вообразить две теоретически независимых друг от друга памяти». Одна запечатлевает всё в виде образа-воспоминания; именно она восстанавливает укрытый фрагмент прошлого у Пруста посредством вкусового ощущения от мадлены[35]; другая же отбирает, выстраивает и сортирует. Именно это заставляет Бергсона сказать, что мы запечатлеваем всё и что мы где-то храним всю совокупность нашего развертывания во временной протяженности. Но наша истинная, разумная память остаётся при этом на страже… С этой точки зрения наша память — это то, что подавляет, загоняет вглубь прошлое, но дает нам при этом возможность продолжать быть. Согласен с вами, что отбор, производимый этим прихотливым демоном — более лукавым, чем демон Максвелла[36], — не всегда выполняет свою работу удовлетворительно. «Мне помнится, что я забыл», — пишет в «Исповеди» блаженный Августин. Признаюсь, что это воспоминание о моей забывчивости стало со времени моего детства главной мукой моей жизни. Я знаю, что вынужден забывать, но я не могу смириться с тем, что забываю, и я умираю от этой забывчивости, без которой мне было бы невозможно жить.

Признаюсь, что восхищаюсь Бергсоном, и присоединяюсь к оценке, данной Реми Шовеном: «единственный философ, которого может читать биолог». Ведь Бергсон — это человек, с которым связаны сами понятия памяти и времени, — а, между тем, моя жизнь не протекает под знаком умиротворенного отношения между человеком и памятью, о котором поведала нам эта страница «Творческой эволюции». Да, Бергсон прав, но я далек от его безмятежного спокойствия и переживаю на куда более трагический лад, испытывая душевные страдания, ведущийся памятью бой — это главное условие любого «упорства в деле существования». «Неизменное заблуждение ассоциационизма[37], — пишет он в 1896 году, — состоит в том, что непрерывность становления, в которую отливается живая деятельность, он подменяет лишенным сплошного развития многообразием различных и случайно соседствующих друг с другом элементов». Припомните эту чарующую меня длинную, прекрасную фразу из введения к «Творческой эволюции».

Время — прочная, сущностная материя, из которой состоим мы, а значит, и наша временная протяженность. «Ведь наша временная протяженность [ведь мы] — это не какое-то мгновение, заменяющее какое-то другое мгновение». При таком положении дел не было бы ничего, кроме настоящего… но мы-то представляем собой то настоящее, что целиком состоит из прошлого, и это настоящее наступает, кусает и теснит будущее. Этому настоящему нужно всё это теснящее нас прошлое, которое мешает мне пребывать в настоящем, но требуется мне, если я хочу понять, куда я иду, — прошлое, чей напор мне приходится всячески сдерживать, если я, как и прежде, хочу в это самое мгновение полностью оставаться самим собой.

Всё это у Бергсона описано так, что видно, что пора бурь давно миновала. «В действительности прошлое сохраняется само собой. Оно неотступно гонится за нами, со всеми нашими мыслями, чувствами и желаниями, пережитыми с самого раннего детства и отбрасывающими свою тень на столь близкое настоящее, толпясь у порога сознания, которое противится их напору.

Механизм мозга устроен как раз так, чтобы почти без изъятия отбрасывать прошлое в бессознательное, впуская в сознание только то, что может пролить свет на нынешнее положение дел, помочь задуманному действию, произвести, наконец, полезную работу».

Мне неизвестно, как работает механизм мозга на службе у моего ума; я знаю, что петельные крюки ставня плохо смазаны и что его неудовлетворительное действие часто вызывает тревогу. Мне редко случается страдать от нахлынувших воспоминаний. Я живу в постоянной тревоге оттого, что могу потерять (потерять предметы), не припомнить именно тогда, когда они могут мне потребоваться, имя, предмет, книгу, бумагу, воспоминание… Мне страшно оттого, что какая-то часть моего «я» может остаться забытой на придорожной обочине, и, возможно, именно поэтому я ненавижу путешествия — а я много путешествовал, тогда как я терпеть не могу перебираться из одного места в другое, потому что эти ненавистные поездки вносят смуту в потребность держать при себе в любое мгновение всю сокрытую и недоступную часть моего «я».

Я знаю, откуда у меня эта черта характера, сделавшая меня историком. Встревоженный недостижимостью прошлого и, еще ребенком, встревоженный тем, что всё забывается, — чувство, порождаемое смертью, — я, вполне естественно, стал ощущать прошлое других людей как свое собственное. Носитель какой-то части прошлого всех людей, я несу и самого себя, неизменно прижимая уток к основе ткани, образующей мое собственное «я», чтобы связать прошлое и настоящее в тревожных поисках будущего. Ясно, что это несколько обостренное отношение к памяти о прошлом напрямую восходит к самым сокровенным уголкам моего детства.

Я родился в 1923 году в доме, заново поднявшемся из развалин, неподалеку от возвышенности Мёзы, в трех километрах от того места, до которого докатился фронт в 1916 году, на подступах к опаснейшему участку битвы, на земле, ни одну пядь которой не пощадили шрапнель и снаряды. В памяти у меня по-прежнему теснятся высокие обугленные деревья, открывавшиеся моему взгляду от Меца до Вердена, когда пыхтящий автомобильчик Не без труда перебирался с Вуаврской равнины туда, где состоялась схватка.

Моё раннее детство счастливо протекало среди взрослых в уже преклонных годах. Потеряв мать, когда мне было девять месяцев, я нашел прибежище у бездетных супругов: сестра моей матери, намного старше ее, была замужем за человеком, у которого не получил выхода изумительный дар отцовского чувства. Этот дядюшка, чей отец был родом из Пиренеев, а мать— из Лотарингии, и которого я потерял, когда мне было девять лет (моё первое страшное горе), — был для меня больше, чем отцом. Он был для меня товарищем — как я для него. Во время наших бесконечных прогулок по мозельским косогорам он говорил со мной обо всём. Два неразлучных спутника, мы целые часы напролет бродили, держась за руку. Дядя прошел карьеру офицера. Мы жили поблизости от Меца. Я часто наезжал в свой родной дом в окрестностях Вердена, у поля битвы. Случалось, нас навещали дед и бабка. В трауре. Они не примирились со смертью моей матери. Бабушка потихоньку всё дальше отходила от мира живых. Дед был резким, хмурым, молчаливым. Со смертью моей матери жизнь для него остановилась. Я служил ему жестоким напоминанием об умершей.

Мы рассматривали фотографии, изображавшие одно и то же: Верден, возвышенность Мёзы, всё тот же Верден во время сражения. Разрушенные дома, обезображенные деревья. Всё это казалось мне вполне обычным. Я жалел, что не участвовал в этих событиях, о которых беседовали взрослые. Что же это было такое близкое и волнующее, общее для всех нас и недостижимое для меня? На снимках я узнавал всех. Этот мужчина — мой отец, он приезжает к нам в гости, и для меня его появление — большая радость. Я встречаю его с восторгом. Несколько часов подряд царят лихорадочная суета и натужное веселье. На этих снимках — высокая, красивая, светловолосая, немного печальная женщина. Я настойчиво — но всегда тщетно — допытываюсь: кто это? Взрослые отводят глаза, чтобы скрыть набежавшую слезу. Где-то в глубине души решено, что мне знать ни к чему. Они, верно, боятся причинить мне боль. Я должен оставаться в неведении, я — сын покойницы. В Бельвиле деревенские говорят: «Сын Элоизы».

15

Французский биолог (1895–1985).



11

Согласно нумерации Псалтири, принятой в западной традиции, — 90-ый.

34

Здесь и теперь (лат.).

XI

henri beigson, Matiиre et mйmoire, ν. l'Integrale, P.U.F., 1970, t 1, p. 295.

35

Пирожное, вкус которого вызывает поток воспоминаний у рассказчика в романе-эпопее Пруста «В поисках утраченного времени».

36

Английский физик (1831–1879).

37

«Концепция в психологии, утверждающая, что человеческий ум развивается из некоего исходного состояния исключительно путем опыта благодаря процессу ассоциации между идеями». (Dictio