Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 27

Наконец на перроне появился Монтер. Сперва в толпе суетящихся пассажиров я заметил его баварскую шляпу с цветком эдельвейса, а затем продолговатое лицо и глаза, глядевшие в сторону часов, под которыми я стоял. Но вот он меня увидел, махнул рукой и стал пробираться между чемоданами и узлами, между заполнившими перрон пассажирами, а очутившись передо мной, многозначительно кивнул:

— Все в порядке, Хмурый. Через десять минут ты будешь в пути.

— Найти бы только место в купе. Похоже на то, что сегодня будет страшная давка. Не могу же я с такой поклажей ехать на подножке.

Монтер стоял передо мною, стройный и высокий, со сдвинутой, как всегда, на затылок шляпой, и улыбался.

— Не будешь ехать на подножке, mоn ami, — сказал он, вынимая изо рта сигарету. — Ворон постарается найти для тебя место в купе.

— Ты всегда обо всем помнишь, старина.

Монтер рассмеялся.

— Нет, не всегда. Сегодня я сделал ошибку, которая могла оказаться роковой. Это скверно. В последнее время я что-то часто стал забывать о том, что в нашем деле нельзя делать промахов, если, конечно, мы хотим дожить до победы…

— Не будем об этом говорить.

— Я должен был тебя предупредить.

— Да.

Монтер взглянул на часы.

— Поезд опаздывает, черт бы его взял! Так хочется, чтоб все это было уже позади.

— Мне тоже, дружище.

— Через четыре часа будешь на месте.

— Да. Если не нарвусь на кого-нибудь по дороге.

Монтер кивнул головой и после минутного молчания сказал:

— А ты поменьше думай. Нашел время об этом думать.

— Должен признаться, временами я сыт всем этим по горло.

— Не только ты. Каждый из нас мечтает о том времени, когда наконец можно будет спокойно сесть на задницу.

Я улыбнулся — неожиданно мне пришло в голову все то, о чем я передумал, ожидая Монтера, меня развеселило его наивное желание, и вдруг я понял, что даже когда кончится война и оккупация, мы еще долго не сможем, как он выразился, «спокойно сесть на задницу». Период борьбы за независимость окончится — это верно, но одновременно начнется нечто несравненно более сложное: борьба за власть в стране, разделенной на атакующие друг друга лагери, борьба напряженная и острая, в чем мы уже имели случай убедиться на собственной шкуре, — не будет оккупантов, но останутся люди из НСЗ, останемся мы, да еще кое-какие группировки, в зависимости от развития политической ситуации кто-то из нас — или они, или мы — должен будет сложить оружие, однако я знал, что ни та, ни другая сторона не уступит своих позиций без борьбы, а следовательно, пройдет еще немало времени, прежде чем исполнится желание Монтера, да и многих людей, мечтающих, наконец, покончить со всем этим и начать мирную жизнь.

Я смотрел на Монтера и видел, как на губах его появляется исполненная горечи улыбка.

— Уже во второй раз, — сказал он, — во второй раз в сочельник ждут меня дома жена и дети, а я провожу этот вечер на вокзале и совсем не уверен, увижу ли их еще когда-нибудь…

Я молча кивнул и бросил взгляд на запруженный людьми перрон, на присыпанные снегом пути, бегущие в сторону белых и холодных холмов, окружающих со всех сторон этот город, а потом — на усеянное звездами небо, чистое и гладкое, как ледышка. Мороз с каждой минутой крепчал, я поднял воротник и тщательно обмотал шарфом шею, на лацканы пальто лег иней, руки совершенно одеревенели, и мне пришлось поспешно их растирать, чтобы вернуть пальцам обычную гибкость.

— Теперь уже осталось недолго, — сказал Монтер.

— Что недолго?

— Скоро все это кончится.

— Безусловно. Поэтому и было бы очень глупо влипнуть именно сегодня…

Монтер наклонился ко мне и тихо добавил:

— Мы выбрали самое лучшее время. А это гарантия успеха.

— Да. До сих пор все сходило удачно.

— И сегодня сойдет.

Я пожал плечами.

— Впрочем, это не имеет никакого значения. Все равно дело надо довести до конца. Неизвестно только, зачем мы столько об этом болтаем.

Монтер снова улыбнулся.

— Мы просто устали, дружище. Наверно, поэтому.

Монтер был прав — мы устали, очень устали, все это длилось слишком долго, и мы не знали, сколько еще продлится, того и гляди, сами себя доконаем, нервы уже стали сдавать, еще немного, и я, наверно, пристрелил бы Ворона; его спас случай и то, что во мне теплилась какая-то надежда, что не все потеряно, но в следующий раз при подобных обстоятельствах нервы могут не вынести напряжения, и тогда действительно всему конец, поэтому следовало постоянно помнить об этом, я должен все время помнить, что в трудную минуту нас может выручить только спокойствие и присутствие духа.

Монтер вытащил пачку сигарет, я взял одну. Он зажег спичку и дал мне прикурить.



— Ну что за чертовщина с этим поездом?

— Целый день валил снег. Наверно, заносы. Застрял в сугробах и теперь еле ползет.

— А время летит.

— Летит. И нас в любую минуту могут накрыть.

— Сегодня облавы не будет.

— Ты в этом убежден?

— Есть сведения из верного источника.

— А Волк?

— Что Волк?

— Если он встретит нас на перроне, мы засыпались.

— Мои ребята не спускают с него глаз. Если он вздумает выйти на перрон, нас предупредят.

— А тут даже негде спрятаться.

— Не волнуйся, Хмурый. Не так уж он опасен, чтобы нам от него прятаться.

— И все же. Он ведь стрелял в тебя.

— Сегодня не осмелится.

— Он может натравить на нас полицию.

— Сегодня это исключено. Он так пьян, что света божьего не видит. А если даже и выползет на перрон, все равно не заметит нас в такой толчее.

— Ладно. В принципе это не имеет значения. Так или иначе придется до прихода поезда торчать здесь…

— Да, черт побери! Это верно.

Я неожиданно расхохотался, Монтер с беспокойством взглянул на меня:

— Что тебя так рассмешило?

— Знаешь, мне пришло в голову, что ведь я вполне мог оказаться на месте Волка, вот это меня и рассмешило.

— Да брось ты!

— Ты считаешь, что это невозможно?

— Конечно.

— Глубоко ошибаешься, друг.

— Не болтай глупостей.

— Но ведь я вполне мог оказаться у них.

— И ты работал бы с этими негодяями?

— Я ведь ничего о них не знал.

— Все равно в конце концов ты бы сообразил, с кем имеешь дело.

— Это верно.

— Тогда не о чем и говорить.

— Ты думаешь?

— Ну ясно, раз ты с нами, а не с ними, какой же смысл говорить об этом!

Мы разговаривали все время полушепотом — ни время, ни место не способствовали свободному обмену мыслей, тем не менее из того, что сказал Монтер, я мог сделать вывод, что мои сомнения ему совершенно чужды, он просто считал невозможным, чтобы я оказался в чужом лагере, а ко всем моим предположениям относился с юмором, впрочем, не таким уж добродушным, и я понял, что если бы вдруг открыл ему все то, о чем так часто думал, что казалось мне запутанным и туманным и что я с таким трудом пытался уяснить для себя, Монтер скорее всего счел бы меня чудаком, человеком сложным и непонятным, резко отличающимся от всех до сих пор известных ему людей, совершенно не способным воспринять самые простые и очевидные истины, — в этом не было ничего удивительного, у нас была общая цель, но шли мы к ней разными путями. У Монтера было уже то преимущество, что он был на несколько лет старше меня, начал свою сознательную жизнь в другое время и в совершенно иных условиях, чуть ли не с детских лет принимал участие в революционном движении. Тем самым судьба уберегла его от ловушек, в которые я так легко мог угодить по неведению, из-за плохого знания действительности и слабых с ней реальных связей — ведь до войны я жил вдали от людей, среди книг, красок и полотен, уже созданных мною и тех, что мне еще предстояло создать, в то время для меня существовал лишь мир собственной безудержной фантазии и я пребывал в каком-то полусне. Меня разбудили и вернули к реальной жизни отзвуки ружейных выстрелов, я увидел на улице окровавленных старцев, над которыми измывались с циничным хладнокровием; а однажды толстый фельдфебель в мундире feldgrau ударил меня по лицу и столкнул с тротуара на мостовую — и я в первый раз испытал всю горечь унижения; впрочем, это было лишь первое звено в длинной цепи унижений, первая капля в чаше, которая переполнилась так быстро, что вскоре я почувствовал в себе бешенство раба, жаждущего расплаты со своим поработителем, а осознав это, готов был на любой шаг, лишь бы снова почувствовать вкус свободы, отстоять свое человеческое достоинство, непрестанно подвергаемое столь тяжким испытаниям.