Страница 7 из 28
В киббуце остались мужчины и молодые девушки. Но и им все сложнее становилось держать оборону. 13 тевета (15 января 1948) им на помощь вышел из Иерусалима отряд из тридцати пяти пальмахников. Они прошли незамеченными мимо арабских деревень, расположенных к югу от Иерусалима, но неподалеку от селения Цуриф наткнулись на пастуха, который бухнулся на колени, моля о пощаде и щедро рассыпая клятвы, что будет нем, как зарезанная овца, и никогда, никому, ничего... Пастуха отпустили. Вскоре взвод был окружен отрядом Абдул-Кадера, насчитывающим несколько сот человек, и после многочасового боя вырезан до последнего человека.
Тела убитых арабы передали англичанам. Спустя двое суток ночью на двор фермы, тараня тьму фарами, въехали три крытых брезентом грузовика в сопровождении вооруженной охраны. Из кабины вышел полицейский инспектор и попросил женщин зайти в помещение. После этого с грузовиков сняли брезент, и взорам собравшихся поселенцев предстали трупы в лужах крови. Некоторые были в бинтах – во время боя санитар перевязывал им раны. Явно были видны следы издевательств, возможно, уже над трупами. Кто-то из мужчин зарыдал. Другие стали отворачиваться. Мой отец невозмутимо взял носилки и пошел к фургону, чтобы приступить к разгрузке. Больше ни один человек не двинулся. Никто даже не в силах был смотреть в ту сторону. Наконец Давид Изак сообразил, что если уж разгружать, то в темноте, чтобы не видеть этого кошмара. Он подошел к англичанам и что-то сказал им. Полицейский инспектор кивнул, и через две секунды фары были выключены. И тут в темноте раздался раздраженный голос моего отца: «Это еще зачем? Что я вам, крот, что ли?»
Когда, обороняя Русский монастырь, главный форпост поселенцев, отец получил осколок в голову, то санитаркам, остановившим кровотечение и перебинтовавшим рану, пришлось силком его укладывать на больничный матрас, поскольку он вознамерился немедля вернуться на позиции. И лечь он согласился только при условии, что винтовку ему оставят. А когда через два часа пришли делать ему перевязку, увидели лишь сиротливо остывающий матрас. И отец и винтовка находились там, где им положено было находиться.
В бою он поражал своих товарищей какой-то сумасшедшей отвагой. Ходили легенды о том, как он, осыпаемый градом пуль, пытался из базуки выстрелить по приближающемуся броневику. Базука давала осечку за осечкой. А он вместо того, чтобы убегать, продолжал давить на спусковой крючок и завалил броневик, когда тот был уже в нескольких метрах от него. В тот вечер один из поселенцев спросил его: «Ты что, действительно, не знаешь, что такое страх?» Отец пожал плечами: «А чего бояться-то? Все равно убьют!»
Третьего ияра (14 мая 1948) арабы начали штурм. Когда они ворвались в киббуц и стало ясно, что сопротивление невозможно, руководство киббуца вывесило белый флаг. Отец капитулировать отказался. «Я и в тот раз не дожидался, когда они за мной придут, – сказал он, – и сейчас не буду». Сдал командиру винтовку и отправился прочь. Самое поразительное, что в суматохе арабы не заметили, как он ушел из Кфар-Эциона.
Остальным бойцам численностью сто тридцать человек победители объявили, что будут их фотографировать, выстроили их в ряд и расстреляли в упор из пулемета. Из окрестных виноградников отец слышал выстрелы. На рассвете он добрался до киббуца Мессуот-Ицхак, и когда его спросили, что с остальными, буркнул: «Их выдавили».
Все свое детство я слышал его рассуждения о том, что мы здесь ненадолго. «Поймите, говорил он, – мир – это, фактически, тот же Львов, только побольше. Есть места, откуда нас уже выдавили, а есть – откуда пока нет... Но рано или поздно – сначала из мира, а потом из памяти». Мне это не нравилось. Я не хотел смиряться с мыслью, что за мной кто-то придет и что меня откуда-то выдавят. Сразу после Рош-Ашана 5726 (1966-1967) я ушел в армию. Когда там нас заставляли с полной выкладкой пробегать без передышки десятки километров по пустыне, учили стрелять, обучали ближнему бою, я чувствовал, как в ответ на беспрестанно звенящее в ушах вечное отцовское «придут» в моей душе крепнет твердое «не дамся».
В конце весны того же года три арабских страны объявили морскую блокаду Израиля. В Иордании, Египте, Сирии, а вслед затем и в остальных арабских странах была проведена мобилизация. Мы оказались один на один со всем стомиллионным арабским миром. По требованию египетского диктатора Насера войска ООН, служившие буфером между нашими странами, были выведены с Синайского полуострова. Против наших двухсот пятидесяти тысяч солдат у врагов под ружьем было пятьсот тридцать тысяч, против наших восьмисот танков – две с половиной тысячи, против наших трехсот самолетов – девятьсот восемьдесят. История не знала, чтобы кто-то побеждал в войне на два фронта, нам же предстояло воевать на три фронта, причем в районе Кфар-Сабы, где мы жили, ширина страны была тринадцать километров, а в некоторых других местах и того меньше. В том, что всех нас ожидает в случае победы арабов, не сомневался никто. Президент Египта Гамаль Абдель Насер говорил о «тотальной войне, целью которой будет уничтожение Израиля». Председатель ООП Ахмед Шукейри заявлял, что те из евреев, кто останется в живых, смогут беспрепятственно выехать в Европу, «хотя вряд ли кто-нибудь останется в живых». В Европе на случай, если все же кто-то останется, освобождались здания под госпитали и детские приюты. В целом, человечество смотрело на грядущий новый Холокост как на неизбежность, хотя и печальную. Арабский мы не очень хорошо разбирали, но фраза «сбросить евреев в море» звучала на всех языках. А когда нам в руки попал сирийский журнал с яркими картинками, иллюстрирующими, как это будет протекать, оптимизма не прибавилось. На них красовался арабский витязь с черными бровями вразлет, с роскошными черными усами и с открытым взглядом. Он готовился расправиться с очкастыми чудовищами, и мы почему-то не слишком надеялись на то, что, убедившись, насколько мы на этих чудовищ не похожи, витязь вдруг захлебнется милосердием. Вся страна казалась одним большим гетто, застывшим в ожидании последней «акции», одним большим Кфар-Эционом, сметаемом с пути полчищами ненавистников.
Автобусы перестали ходить – все транспортные средства были переданы ЦАХАЛу. Школы гражданской обороны доставляли в бомбоубежища огнетушители и комплекты первой помощи. Кафе, театры, а за ними и школы, закрылись – население было брошено на рытье траншей. Я помню, как, приехав домой из армии в увольнительную, обнаружил пустой дом. И мама, и отец, и братья с сестрами – все рыли окопы на подступах к городу.
Я отправился к ним. Зрелище было тяжелое. Тысячи людей молча копали, время от времени поглядывая на восток – туда, где за погрузившимся в дымку горизонтом прятался невидимый, но страшный Шхем – логово, из которого не сегодня-завтра на нас, на наших родных, на наших детей обрушатся полчища убийц.
Отцу было за шестьдесят. Сколько я его помню, волосы у него всегда были седыми, Глаза были черными и большими, но глазницы – намного больше, так что казалось, прожектора нацелились на тебя из глубоких пещер. На лбу зиял шрам – память о защите Кфар-Эциона. Нос у отца был слегка вздернутый – есть такой тип еврейских лиц, довольно часто встречается у ашкеназов. И, конечно, морщины. Похоже, на отцовском лице не было ни одного сантиметрика, не покрытого морщинами. Отец и раньше много курил, а теперь по целым дням не выпускал изо рта трубку – длинную, черную, слегка изогнутую. Курил и молчал, лишь время от времени произносил одну и ту же фразу: «Кажется, за всеми нами скоро придут».
16 ияра (26 мая 1967) после завтрака отец, раскрыв газету, внезапно помрачнел – он увидел там нечто такое, что его добило. Потом поднялся, зачем-то полез в ящик кухонного стола, сунул себе что-то себе в карман брюк и сказал: «Не буду дожидаться, пока меня выдавят». Схватил трубку, закурил и вышел из дому. Маму это не встревожило. Она помнила, в какой ситуации отец произнес эту фразу во второй раз в жизни, но не знала, когда в первый. Она продолжала развешивать белье за окном нашего дома – старого, уродливого, с дешевыми квартирами. Белья было очень много, бечевки не хватало. Мама точно знала, что у нее в ящике кухонного стола лежит моток крепкой веревки, скрученной из лески. Но когда она открыла ящик, никакого мотка там не было. Она не успела испытать ужас – только недоумение. Вдруг, повинуясь какому-то шестому чувству, мама раскрыла газету, которую оставил отец. Первое, что ей бросилось в глаза, был заголовок: «Петля на шее Израиля затянулась окончательно». Мелькнула жуткая догадка. В это мгновение раздался звонок полицейского».