Страница 29 из 83
За окном на фоне красновато-серого неба ветер сильно качал голые черные ветки. Вместе с ним возвращалась очередная зима.
Утром я ушел на работу, как уходил тогда каждый день, и так пять дней в неделю. На работе мне не всегда удавалось думать о нем, но к концу дня я уже не мог уверенно сказать, сколько времени я не видел его, и как давно он вернулся. Когда я уходил, он спал сном ребенка. Я оставил ему ключ на столе, как мы оставляли давно, когда после совместно проведенной ночи уходили в институт порознь. Его пес проводил меня долгим внимательным взглядом.
Наверно, он рассказывал ему обо мне.
Вернулся же я уже затемно. На столе стояла дымящаяся и шкворчащая сковородка с жареной картошкой, какие-то огурчики и бутылка водки, еще не отпотевшая. Видимо, все было поставлено за минуту до моего прихода. Мы ели и пили поровну. Он так и не спросил меня, как идут мои дела, и как они шли в эти годы. Задал лишь несколько вопросов о людях, снятых вместе со мной на фотографиях, развешанных по стенам. Там он не знал довольно многих. Рассказы мои он слушал так же незначительно, как и задавал вопросы. Мне показалось, что он несколько посмеивается над тем, с какой тщательностью я отношусь к этим людям, к этим концертам, к этой музыке. Но он посмеивался не над ними - надо мной.
Потом, много потом - когда достали из холодильника и распили еще одну, я стал хвастаться новыми песнями, которыми весьма гордился. Он же принял их с тем же непроницаемо-внимательным выражением глаз. Тогда я спросил его: ты-то где? как?
Он посмотрел на меня как-то так, что я уронил рюмку.
Мы сходили гулять с его псом. Купили еще - на его. Ветер гнал по небу рваные тучи, и казалось, что они свистят и скрежещут, как подбитые самолеты. Мы вернулись ко мне.
Так продолжалось всю неделю. Я уходил под утро и возвращался под вечер. Мы ели жареную картошку и пили водку. То молча, то под музыку. Оказалось, что он очень стосковался по тем немногим и редким музыкам, которые нравились ему тогда, несколько лет назад. Я заметил, что только музыка способна переводить его из медитативного бодрствования в состояние грезы и обратно. Каждый из нас, включая и пса, ложился спать тогда, когда хотел. Утром же я снова отправлялся на работу. Такие режимы были мне вполне привычны - мне всегда приходилось не спать по ночам, жизнь в моей среде проходила больше по ночам, а работа по утрам у меня не отменялась никогда. Похмелье мне дается легко, и недостаток сна, накапливаясь, пробуждает застарелую душевную болезнь, даря странные, подспудные силы поэзии на грани сумасшествия.
Порой он все же просил меня петь старые песни, те, которые я складывал до того, как он ушел. Самой последней из тех, что нравились ему, была та, которую я написал незадолго до его отъезда. Ее знают многие. А самой любимой - та, неизвестная, в которой была строчка "За серебряным солнцем волшебных долин". Я пел ее два-три раза за вечер. Он молча слушал, изредка глубоко кивая головой, и тогда побрякивали его деревяшки, камешки и раковинки на кожаных ремешках.
А ветер все несся, то западный, то северный, обрушиваясь на мой дом, заползая в щели - я всегда запаздывал заклеить окна - и грозя вовсе обломать тополя и березы под и над моим окном. Октябрь выдался ветреным. Он возвращался, но возвращался не туда, где мы были тогда, и не туда, где я был сейчас.
Уехать мы хотели вместе. На Алтай. В Крым. В Карелию. В Якутию. Судьба выдала мне другие дороги. Он уехал один, как-то очень внезапно, не сказав ни куда, ни надолго ли, не дав себя проводить. Я остался в Городе, наступившая тогда весна выдалась бурной, несуразной и погодой, и событиями.
Были времена, когда я почти забывал о нем.
По его недомолвкам и вскользь брошенным словам я смог заключить следующее: он был на востоке, очень далеко, много жил один, и не один, овладел множеством навыков, в том числе и сверхъестественных, утратил многие иллюзии, а многие подтвердил совершенно практически; и что теперь он каким-то образом не вполне принадлежит тому Городу, государству и миру, которые заявляют свои права на меня. Более точно мне ничего не удалось узнать.
В один прекрасный день, точнее, ночью, ветер вдруг стих, и пошел снег. Ночи сразу стали светлыми и тихими, словно и впрямь рукой подать до Рождества, дни - теплее и короче, все стало как-то ближе, мягче, и Город стал небольшим и даже уютным. В эти дни он стал выходить из моего дома. Он так никому и не позвонил, насколько я знаю, ни с кем не встречался - по крайней мере, о нем не узнал никто из тех, кого видел я. Он уходил в снегопад и приходил из снегопада.
Потом, однажды, к полнолунию, снег перестал. Стало тускло и тихо. Он вдруг собрался и под вечер, надев на пса ошейник с поводком, ушел. Теперь он живет где-то в Городе, на северной стороне, возможно, работает где-нибудь, при радиоремонте или по коже, и не звонит мне. Я знаю его адрес, но тоже навряд ли когда-нибудь соберусь заглянуть к нему.
Когда я вернусь...
{зима 1996}
(c) Stepan M. Pechkin 1996
Из сборника "Сто одна хиповская телега" С.М.Печкина
Из главы 1 "Сказки"
1.
Сказка о царе Опиане, Иване-Hаркомане и Змее Героиныче
В некотором царстве, некотором государстве правил некогда некий такой царь Опиан с царицей своей Морфиной Маков Цвет. И была у них единственная дочка - принцесса Кайюшка Плановая. И любили они ее, ясный пень, и берегли пуще глаза. Однако ж вот раз гулямши она по саду, цветочки-травки собирамши, ан тут налетел злостный Змей Героиныч, прихватил-повинтил принцессу, да и к себе на хаус скипел.
Опечалился царь Опиан круто:
- Ах ты, чудище злостремное! Hе в лом же тебе мое царство клевое доставать! Чтоб ты умер смертью лютой за день до последнего мента; да чтоб могила твоя поросла дикими приками, да чтоб они расцветали все в полнолуние, да чтоб на ней Hупогодяй с Миксом хором "Битлз" пели!..
Короче, издал царь указ, что ежели найдется такой богатырь, что Змея Героиныча покорит, то ему разом принцессу в жены, полцарства в карман, и полкармы с плеч долой.
Вот прискакали к нему принцы-витязи заморские: с запада - мистер Торч, агент цээрушный, с севера - барон герляндский фон Глюкеншмыг, с юга - султан Солутан, а с восточной стороны - Та Цзе-Пам, даос китайский. Вот двинулись они все к змеевой пещере, да так там и сгинули, как пиво за пятьдесят копеек.
Горько обломался царь Опиан, совсем в депресняк впал:
- Чтоб ты сдох, проклятый Змей! Чтоб ты колесом подавился, чтоб вчерняк удолбился! Чтоб пещера твоя Княжновским лагерем накрылась! Чтоб во всех твоих землях ни единого кустика травки не проросло, а росли бы одни ромашки и нюхали бы их одни битломанки! Почто ж мне ломота такая!?..
Однако ж, как у Hицше сказано, всяк да не приколется к облому своему. И пошли гонцы царские к Бабе-Яге, что олдовей самого БеГе. И говорит она им:
- И-и, светики, знаю, как замороке вашей помочь. Идите вы все прямо, прямо, в пятницу налево, и дойдете до Сайгона. Там вычислите Ивана-Hаркомана, а уж он придумает, что делать.
Раскумарили гонцы Бабу-Ягу, дала она им машину-самоход. Треснулись они, открывают глаза - глядь, уж они в Сайгоне кофе пьют, а тут же и Иван-Hаркоман на подоконничке отрывается. Поимели они его, как был, не жравшего, и мигом к царю Опиану обратно. Глянул на Ивана царь - и обхохотался, хоть вроде и не подкурен был:
- Ты, что ли, в натуре, на Змея собрался? Когда тебя колесом придавить, да сквозь штакет протянуть?!
- Я если и что, - говорит Иван с понтом, - так потому, что неделю не спал, месяц не ел да год не мылся. А насчет змеев ваших - это мы еще приколемся.
И пошел Иван-Hаркоман к пещере Змея Героиныча. Идет - хайрами ворон пугает, феньками дорогу метет, а шузов на нем и нет вовсе - так, прикол один. Вот, пришел, видит: сидит на камне в падмасане Змеище-Героинище, одной головой кин-кримсоны всякие распевает, а другими двумя развлекается - сам себе паровозы пускает. Увидел Ивана, и говорит: