Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 26

Он, как и вчера, заснул. Освенцим вымотал, и очень непросто было смотреть этим людям в глаза. Лучше закрыть бы, пока это все не кончится!...

— Чай принесли! — разбудили его.

— Пей, наслаждайся, в лагере чая не будет.

Это уже не ему говорили. В стороне, сказал кто-то, кому-то.

Это был, в самом деле, чай. Далеко не такой, как у Викента: тот крепче был, раза в четыре. К чаю было по два кусочка хлеба — с нашей, армейской кухни. Все-таки были у Родины Мирка и эти люди, на счету и довольствии. Хлеб: по два ломтика, был посчитан на всех.

Он осмотрелся, когда попили чаю. Того, кому в зад прилетела лопатка с неба; (Карнаухов, — припомнил он: так назвал Викент) и того, кто на сборном немецком пункте, тогда, в сорок первом, был с ним, — здесь не было.

Больше не было сна, он просто лежал, и смотрел в потолок. А потом осторожно спросил:

— А-а, вчера с нами был… из-под Ельни?...

— Нет их! Карнаухова, и Машука. Викент прилепил им заговор.

— Прилепил?

— Да. Малой, ты хоть понимаешь, о чем спрашиваешь? Каюк им, обоим!

У Мирки, внутри, как тяжелая дверь с петель, рухнуло: — Каюк? — прошептал он.

— Каторга, по 54-й.

— Каторга, в наше время?

— Каторга! Хоть и не царское время, а каторга есть. Для изменников Родины. И, какая-то сволочь из наших, сдала Машука, Карнаухова! Так вот…

— Да, кто его знает… — осадил из угла кто-то, — Нам неизвестно: из наших ли? Кто знает, где до нас побывали люди?

— С Машуком Карнаухов встретился здесь.

— И там, под Ельней…

— И там. Но об этом они только знали, двое.

— А теперь узнал третий.

— Хуже всего, что четвертый — Викент!

Мирку почувствовал, что это значит: ходить по острию ножа, на который его выводил Викент. И оставлял потом одного. Ведь Мирка один был здесь. И с теми, кто здесь, они были врагами. Да, свои люди, наши, родные; солдаты, хлебнувшие лиха. А Мирка для них: их, все же, больше, — был хуже чужого! «Кто меня сделал таким? — думал Мирка, — Война? Немцы? Викент? Или кто-то еще?» Было больно, той болью, которую он показать не мог. Как тогда, когда прятал ее в страхе перед врачем-ээсовцем. Как в ту ночь, когда видел призрак-НКВДиста. НКВД теперь не был призраком. Но ужас какой-то блуждал внутри.

Пряча себя, он закрыл глаза, и подумал, что совсем мало вспоминает теперь о своей семье, о сестричке, маме… И совсем не знал, как вспомнить, как нарисовать в памяти, в воображении, отца… Это ведь из-за того, что теперь не совсем в душе Мирки чисто. Совсем недавно, не покидали тайные, и озаренные светом надежды, домашние, довоенные грезы…

— Ребята, — заметил кто-то, — наговоримся еще, у Викента.

Да, еще было рано: чуть более четырех: времени, когда начиналась война.

«Ну, что я тут должен слушать? Как он себе представляет?» — думал Мирка. Безответно думал, припомнилось только: «И на хрен тебе это знать! На хрен мне это знать? Ни кому это на хрен не надо! Делать надо, что говорят». И он это делал, выставляя Мирку на опасное острие…

Кроме Ивана и Машука, нет еще двоих. О них ничего не сказали, когда пришел Мирка. А это его выручало: сомневаться могли как раз в тех, кого нет. Может, кто-то, из тех, рассказал, или написал Викенту. Стало полегче, но все же, слова, даже в мыслях, не клеились... Нить оборвалась какая-то. Важная нить. Кажется, без такой нити, человек перестает быть в ладу с собой.

Фильтрация продолжалась. Вернулся от дознавателя один из тех, с кем Мирка был здесь позавчера. Вернулся не похожим на остальных. «Счастливчик!» — мелькнуло, — наверное, лучиком в каждой душе.

— Моя часть в ста километрах отсюда! Вы представляете! С ними уже связались и оттуда готовы за мной приехать.

— Ух ты! И кто ж тебя так порадовал? Уж не Викент ли?

— Он самый!

— Вот уж, кто говорил, что справедливости нет!

— Да, не-е… Я ж не так говорил. Она есть, да шагать до нее и шагать…

— И, не всем дошагать…



— До Родины- так далеко! А уж до справедливости нашей, — еще и того далече!

— А чего мы носы раньше времени в землю тыкаем, а? Стоит ли? — Мирка узнавал Михалыча.

— Однако, Михалыч, в политруки тебе надо было! Уже бы и отфильтрован был, и совсем не с нами!.

Однако, плохой этот день был, унылый. Гадость какая-то, какая-то, как непотреб человеческий, из уборной в задках двора, — повсплывала. Видно, в каждом подобный непотреб, в задках душе есть. Немного, да все же… И вот повсплывал, как-то враз.

Поэтому гадко уныло и неуютно, было, кажется, всем.

— О науке я думал, — отозвался, по поводу политрука, Михалыч, — а о политике — никогда…

— Чего же мы взъелись-то?... — заступился кто-то, — Можно, вон, за человека порадоваться.

— Я и рад. За него я рад. За тебя бы еще, и за себя бы также…

— Вот, Михалыч и говорит: носом в землю. Чем к верху торчим, когда — носом в землю?!

— Так и есть, — посмеялся кто-то, — на нас поглядеть…

— Ну, погляди, Сень, и тебя вон, в умные мысли тянет! Глядишь, и подашься сам, в ученые, или историки…

— Будь делу на пользу, — подамся.

— Байками уши народу травить?

— История, — ровно, спокойно сказал Михалыч, — не байки. Историю делаем мы. И выдумать ее невозможно. В ней разобраться непросто — да, это так!

Доступным, обычным слогом он говорил, чтоб понять мог не только тот, кто пишет, а тот, кто историю делает, — не заметив даже, и не оценив своего участия.

— В истории все, — говорил Михалыч, — логично. А вот легко ли нам разобраться в том, что мы сами творим? Вот… — он развел руками, не подобрав простых слов.

— Мы творим?

— Да. Своими руками; чужими. Неважно. Но происходящее с нами — мы сами творим! Сами, не только Викент, и кто-то другой…

Как он сказал! Мирка очнулся и повзрослел, как после долгого, непростого сна. «Своими руками, чужими, но — мы творим это сами! — соглашался он, — Рукам не так просто остаться чистыми…». Разве не прав Михалыч?

Мирка почувствовал холод, и неприятную липкость в ладонях… Он мог бы не думать об этом: никто же не видел. На него не смотрели даже. Но мысль была… Признавая правоту этого человека, начинал видеть Мирка, насколько не прост этот мир, и уже никогда для него, простым не будет! Ну, разве бесследно то, что он делает? Нет, завтра он еще не остановится. Завтра вообще неизвестно…

— Ты прав, — неожиданно согласился тот, кто хотел обидеть Михалыча, замечанием про политрука, — только ты думаешь, так уж Викент и хотел-то обрадовать Пашу? Я вот не думаю…

— Что делать, работа у них такая… — грустно заметил кто-то.

— Работа?

Мирка видел лицо говорившего: усталое, с разбитой надбровной костью. Увечье делало взгляд, независимо от настроения, недружелюбным. Глаз был вдавлен, но смотрел выше несуществующей брови, и казался задиристым, вызывающим. Кожа была коричневая: такова коричневость утомленных крестьянских лиц.

— … Тридцать третий это напоминает. Дети у нас умирали с голода, а они по амбарам и ямам хлеб ищут. Такие вот, чистые все, Викенты! Что мне любить их с тех пор? Целовать в одно место НКВД? А это ж, я так понимаю, по всей стране было. Так кому они служат? Работа. История…

Человек опустил голову:

— Я бы не против, как ты говоришь… Оно правильно. Но ведь они нарочито народ убивали! Ну, что, ну не так? Ну, как?... — он отчаянно хлопнул себя по коленям. Над всеми, по кругу, прошел его вызывающий, непримиримый взгляд. И по Мирке, как по и всем — внимательно, так же…

— Как это понять? — тихо, как у себя самого спросил он.

С болью, скорей, а не злостью. И тишина зависла такая же, как в школе, когда перед учителем в чем-то был виноват весь класс.

— Пооберегся б Матвеич… — посоветовал кто-то.

А тот усмехнулся:

— Ага, не нос в землю, так язык в задницу! Так и делаем мы себе историю! Вот так мы ее лепим, своими руками. Кто Правду, в Историю вложит? Викент? Может, до уха его моя правда дойдет? Да ему все равно. Абсолютно! Накласть ему! Он под что хочет — под то и подгонит. А так оно, или не так; правда — неправда, — по фигу! Чего поутихли? Да все так и будет! А правда, Михалыч, я Вам скажу: правда с историей — разные вещи! Не к чему путать!