Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 164 из 219

Символический смысл всего этого эпизода очевиден - окружить генерала Власова ореолом великомученика. Однако для того чтобы создать столь весомую по своей семантике интертекстуальную связь между генералом Власовым и великомучеником Стратилатом, автору пришлось проделать небольшую, но очень существенную корректировку сакрального текста - дело в том, что великомученика Стратилата звали Федором, а не Андреем*320. Значит, он не мог быть святым Андрея Власова. А коли так, то вся интертекстуальная конструкция, возведенная автором, повисает в воздухе - она оказывается авторским вымыслом, который никак не может претендовать на авторитетность подлинного сакрального текста.

Когда писатель, исповедующий реализм, устанавливает интертекстуальные связи с сакральными текстами, - а этот прием, возникнув в классическом реализме, прежде всего у Достоевского, становится "общим местом" в культуре модернизма - это говорит прежде всего о попытке "расширить" границы реалистического детерминизма. Но обращение к сакральным мифологемам таит в себе определенные опасности. Ведь в течение многих веков эти мифологемы превратились в очень жесткие архетипы, их семантика канонизировалась. Поэтому малейшие расхождения между контекстом, созданным современным автором, и архетипическим каноном, который автор использует, неизбежно приводят к семантическим сдвигам. Хорошо, если такие именно сдвиги "запланированы" автором. А если нет?

Например, из нескольких существующих версий пленения генерала Власова (в крестьянской баньке, в сельском магазине при попытке обменять часы на продукты) Владимов избирает такую:

". . . Прогудело басисто из глубины храма: "Не стреляйте, я - Власов". Видимо, автор полагал, что храм как место пленения будет усиливать высокий трагический пафос образа героя-великомученика. Есть немало канонических сюжетов, где в церкви принимали мученическую смерть за веру. Но сдаться в церкви на милость победителя? Это почти то же, что отречься от своей веры. Вряд ли Владимов рассчитывал на такой семантический эффект. Но в искусстве, как известно, важнее не то, что хотел сказать автор, а то, что сказалось текстом.

Резюмируем: образ генерала Власова настолько очевидно идеализирован, что говорить о его близости к историческому прототипу весьма рискованно. Владимовский миф о Власове создан не по законам реализма, а скорее на основании романтической идеализации - по принципу антитезы*321. И его семантика такова: генерал Власов в романе "Генерал и его армия" - не просто крупный военачальник, он прежде всего исконно русский человек, верный национальным традициям и святыням. А коли так, то вполне понятна и оправданна его борьба против Сталина и чуждого России режима.

Однако остаются неясности по самому главному пункту. Если национальное сознание определяет сущность личности, если национальное чувство является решающей силой в войне, то тогда в чем состояло принципиальное различие между лозунгами, под которыми Сталин объединил страну, и лозунгами, под которыми Власов пытался собрать свою "Русскую освободительную армию"? Власов призвал русских патриотов бороться против большевиков за возрождение святой Руси. Но ведь и большевики устами своего вождя провозгласили национальную идею в качестве заглавной, задвинув в угол фанерные транспаранты со старыми коммунистическими лозунгами о пролетарском интернационализме. Об этом, кстати, в романе совершенно внятно и без корректировок со стороны автора-повествователя сказано устами проницательного Гейнца Гудериана: "Он (Сталин. - Авт. ) приспустил один флаг и поднял другой". Тогда выходит, что между флагом Власова и флагом Сталина никаких различий не было. Но почему же Сталин победил, а Власов проиграл?

Выходит, национальная идея сама по себе решает еще не все. Вероятно, есть какой-то "ингредиент", который существенно отличал позицию Сталина от позиции Власова. И этот "ингредиент" очевиден: Сталин звал защищать Россию от иноземных завоевателей, а Власов вместе с захватчиками нападал на Россию - и какими бы красивыми словами об освобождении России он ни манипулировал, все равно в глазах русского народа он был сообщником врагов родины.

Владимов также оставляет в стороне вопрос: а не означали ли призывы генерала-перебежчика раскручивание нового витка все той же бесконечной гражданской войны русских с русскими? А ведь не один Кобрисов уже понимает, что "страшнее войны гражданской быть не может, потому что - свои". Все эти, казалось бы, естественные для контекста романа "Генерал и его армия" вопросы не входят в созданный на его страницах художественный миф о генерале Власове.





Однако этот миф плохо согласуется со стержневыми мотивами романа. Если даже "потертый русский батюшка" понимает, что для национального достоинства русских людей оскорбительно вмешательство чужаков в свои дела, если даже "старый царский генерал" говорит, что с началом нападения Гитлера "теперь мы боремся за Россию, и тут мы почти едины", если даже немец Гудериан начинает находить в толстовских строках объяснение "силы сопротивления" России, то как же этого не понимает и не берет в учет человек, претендующий на роль русского национального вождя? Сотрудничество с захватчиками Власов микшировал в своем Смоленском манифесте одной-единственной оговоркой: ". . . Свергнуть большевизм, к сожалению, можно лишь с помощью немцев". Иных способов, посредством которых генерал пытался отмежеваться от гитлеровцев, в романе не отмечено. Все же оценки выбора, сделанного Власовым, носят сугубо риторический характер, хотя приписываются Кобрисову (". . . Кобрисов измену Власова считал роковой ошибкой"; "Власов - боевой генерал, разучившийся понимать, что такое война, русский, разучившийся понимать Россию!" и т. п. )

Вообще-то риторика не способна уравновесить органику художественного образа - при условии, если такая органика существует. Но вот как раз в образе генерала Власова органика нарушена. Отмеченные нами противоречия в самом построении образа Власова свидетельствуют о его умозрительности, сконструированность, что, в свою очередь, приводит к явно не запланированным автором семантическим сбоям, ставящим под сомнение те добродетели, которые он приписал своему персонажу. А коли так, то рушатся художественные оправдания выбора, сделанного Власовым: ради освобождения России от внутренних "чужаков" пользоваться помощью чужаков внешних, сокрушать силу отечественных палачей штыками захватчиков, т. е. палачей, призванных извне. Именно эти свойства образа генерала Власова, а не риторические филиппики против него, становятся обличением его выбора в истории.

3

Но существовала ли реальная возможность противодействия режиму, опутавшему Россию щупальцами "смерша"? Именно эта проблема определяет сюжет судьбы главного героя романа - генерала Фотия Ивановича Кобрисова.

Это настоящий профессионал, фронтовой трудяга, "воевал во всех войнах, которые вела Россия с 1914 года". "Я - человек поля. Поля боя", - аттестует себя Кобрисов. Хотя генерала Кобрисова относят к числу "негромких командармов", автор заявляет его личностью неординарной. Знаковая подробность: в отличие от "малорослых недокормышей, из кого и вербуются советские вожди", он высок ростом, дороден. Первая интригующая аттестация легенда о том, что "он как бы заговоренный" (напомним, что таким же эпитетом был отмечен древний предславльский храм). Впоследствии, уже характеризуя духовное существо Кобрисова, его сокамерник по Лубянке, умница "Писучая жилка", скажет: "Вы им не свой, только не подозреваете об этом. . . "

Но то, что дано читателю узнать о Кобрисове, заставляет усомниться в его чужеродности той среде, в которой он пребывает. Его биография довольно типична. Потомственный казак. В 1917 году он, юнкер Петергофской школы прапорщиков, "не успел перебежать через рельсы". Правда, выбор тех, кто успел перебежать, тоже не признается удачным: их ждало "повальное бегство из Крыма, чужбина, позор нищеты". А на Кобрисова в 17-м году "как бы напало оцепенение", в гражданскую воевал на стороне красных, так и стал винтиком в большой военной машине советской власти. Потом, как и другие красные командиры, на русском мужике "тактику отрабатывал". В тридцатые верно служил вождю народов (даже одну из дочек назвал Светланкой, "в честь сталинской"), соскабливал лица на фотоснимках и, как другие известные стране храбрецы, трясся за санаторными шторами, когда женщины смывали икру со скульптуры вождя.