Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 89

«Und wozu Dichter in dürftiger Zeit?» непонятен на английской почве и из английских корней; в лучшем случае за ним может быть признано личное право Гёльдерлина на такой point of view. Мысль, как и не-мысль, есть просто личное достояние, добытое субъектом и уже неотъемлемо расцениваемое как добыча; рудиментарная психология викингов, ищущих удачи в открытом море, сыграла не последнюю роль в формировании навыков английской ментальности,[231]и когда герой романа Дефо, проведший 29 лет на необитаемом острове, встречается, наконец, со своим соотечественником и начинает разговор с условия: пока Вы у меня на острове, Вы не будете предъявлять никаких притязаний на власть, — эта сцена может показаться гротескной или юмористической кому угодно;нормальность ее засвидетельствует только англичанин. Очень странная диалектика личного начала; ни один народ не придавал такого значения «Я», и ни у одного народа это «Я» не мыслилось столь иллюзорным; что же скрывалось за этим прописным английским «Я»? Чистейшая химера, разоблаченная английскими философами: tabula rasa Локка, юмовский пучок представлений; этого «Я», утверждению которого отдала все свои силы славная английская история, с огнем не сыщешь в содержаниях сознания, где есть ощущения, восприятия, представления и нет никакого „Я“, а есть лишь пучок восприятий, из удобства называемый «Я», совсем как конгломерат цветов радуги, суммируемых в «свет» в оптике Ньютона. Представим же себе, что именно на этой почве эгоизму суждено было возвести себя в ранг универсальной силы; типичная апория сенсуализма: наиреальнейший эгоизм за отсутствием реальности самого «эго». Реальность оставалась за восприятиями («esse est percipi» – подлинно английский вклад в историю «онтологического аргумента»); утверждать себя, значило утверждать право на свои восприятия при номинальном признании чужих прав и реальном отстаивании своих; ничего удивительного, что именно в этой атмосфере мог возникнуть философский казус «солипсизма» с абсурдной казуистикой доказательства «чужих сознаний». Идеал самоутверждения — selfmademan, личность, не зависящая ни от чего, кроме собственных содержаний сознания, или интересов; некий прирожденный рекордсмен по части личного преуспеяния; представим себе общество, состоящее из таких рекордсменов, и гоббсовская констатация «войны всех против всех» окажется вполне эмпирическим фактом, верифицируемым всеми ракурсами английской ментальности; Гоббс, Мандевиль и Бентам удостоверили его в теории государства, Смит, Мальтус и Рикардо в политической экономии, Дарвин в биологии; самый феномен «конкуренции», заменивший систему средневековой «регламентации» и положивший начало промышленной революции,[232]был не столько явлением хозяйственного порядка, сколько новым стилем, новым способом видения мира, приобретающим со второй половины XVIII века мировое значение. Homo dei полностью деградировал здесь до homo lupus, а до «обезьяны» было уже и рукой подать; впереди открывались сногсшибательные перспективы утопии, становящейся былью.

Противоположности сошлись. Человековолк Гоббса, исповедующий «естественный отбор» и переворачивающий мир рычагом абсолютного недоверия, вынужден был старательно осиливать школу французского вежества и при любых обстоятельствах выглядеть «джентльменом». Косметика оказывалась решающим фактором. «Вес без блеска, — поучал лорд Честерфилд своего внебрачного сына, — это свинец. Лучше изящно говорить сущие пустяки самой легкомысленной женщине, чем рубить с плеча здравые истины самому серьезному мужчине; лучше ловким движением подхватить оброненный веер, чем неуклюже сунуть кому-то тысячу фунтов, и лучше любезно отказать кому-нибудь в его просьбе, чем неучтиво эту просьбу удовлетворить»[233]. За косметическим слоем начинался слой скепсиса. Аббат Галиани: «В нашей голове всё есть оптика; мы не созданы для истины, и истина ничего не значит для нас. Оптическая иллюзия — единственное, что следует искать»[234]. Скепсис транспарировал оскалом мизантропа. Фридрих Великий: «Вопреки всем философским школам человек остается злейшей бестией в мире… Я по опыту знаю эту двуногую ощипанную расу… Человек — коварный зверь, которого нужно держать в узде, чтобы он не натворил бед в обществе»[235]. Дальше oткрывалась зона «воли к власти» на горизонте «восходящего нигилизма», о котором в скором времени вскричат Достоевский, Ибсен и Ницше. Этой опустошенной ментальности назначено было воздвигать «хрустальный дворец» европейской научности.

Часть вторая. Симптоматика

1. «Урок анатомии доктора Тюльпа»

Художник внезапно распахнул дверь и увидел свою еще не написанную картину; пишучи ее потом, он уже подчинялся нормам последовательности и постепенности, но мгновенность увиденного всё же одержала верх, и законченный портрет, как бы описав круг неисповедимо технических возможностей, возвратился к своему началу и совпал с мигом внезапно распахнутой двери. Так они и запечатлены, настигнутыми врасплох, in flagranti, участники или, может быть, соучастники этой сцены, которой потому и довелось стать сценой, что появление художника прервало урок. А между тем в появлении этом не было ничего случайного; доподлинно известно, что художник был приглашен ими самими, т. е. амстердамской гильдией хирургов, возглавляемой доктором Николаэсом Тюльпом, в Амстердам в 1631 году, где и поселился по выполнении этого первого заказа; они, стало быть, ожидали его, и тем не менее его приход застиг их врасплох; неожиданными оказались последствия, ворвавшиеся внутрь с распахнутой дверью, за которой стоял уже не один художник, а мир, настоящий и будущий, нежданный и непрошенный. Секундой раньше картина была иной; в неровно освещенном и напоминающем келью помещении шел урок анатомии. Покойник, уложенный слегка наискось, с падающим прямо на него светом, выглядел как сама смерть, но не в привычном облике смерти, а по-новому и оттого невыразимо гнетуще.

Из всех известных доселе масок смерти эта казалась наиболее самоуверенной и окончательной, не подлежащей никакому обжалованию и оплакиванию; смерть, находившаяся прежде в других руках, по-иному и вписывалась в восприятие, представая всё еще как резонанс прошлой жизни и некая провокация будущей; такой она выглядела в руках ведающего ею священника, а позже и художника, гуманиста, даже палача. Неустойчивость ее положения определялась самой тактикой отношения к ней; в долговечной и необыкновенно утонченной системе реагирования на смерть со стороны всё еще живущих ей редко выпадали случаи полноценной удовлетворенности; дискомфорт и ощущение ненадежности настигали ее повсюду, где гений жизни противостоял ей целой гаммой самоутверждений: от sub specie aeternitatis до последнего целования и отдавания последних почестей. На нее смотрели взором ясновидца, разоблачая в ней небытие, ее заговаривали молитвами и мантрами, отпевали и оплакивали; она была смертью священников, опережающих ее в отпущении грехов, смертью эрудитов, встречающих ее достойной выдержкой из Платона, Писания или Отцов, смертью воинов, наносящих и принимающих ее лицом к лицу и всё еще во исполнение жизни, смертью поэтов, зачаровывающих ее магической просодикой благозвучий, смертью художников, всегда имеющих на нее композицию Вознесения, наконец, смертью палачей, самим безличием своим подчеркивающих высокую значимость жертвы; чем она не была до сих пор (по крайней мере, в массовом, легитимном порядке), так это смертью врачей-анатомов, смертью естествоиспытателей, смертью профессионалов по части всего неживого. И вот, наконец, ей выпала такая возможность.

231

Эта мысль красной нитью пронизывает всю идеологию так называемой немецкой консервативной революции, от Мёллера ван ден Брука до Шпенглера. См. A.Mohler, Die konservative Revolution, Stuttgart, 1950.

232





См. Арн. Тойнби, Промышленный переворот в Англии, М., 1924, с. 74.

233

Честерфилд. Письма к сыну. Максимы. Характеры, М., 1978, с. 168.

234

Correspondance inédite de l’abbé Galiani, t. 2, op. cit., p. 244.

235

Подборка соответствующих цитат у Зомбарта. См. W.Sombart, Vom Menschen, Berlin, 1938, S. 149–151.