Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 3



Илга Понорницкая

Ты говоришь мне про язык аборигенов

Я ее знаю, эту женщину. Мы часто с ней болтаем. Я забегаю к ней на работу, в буфет. Мы с ней почти подруги. У нас много общего. Да мы вообще похожи — во многом! Ты бы, конечно, стал смеяться, если б я сказала это вслух. А я и не собираюсь откровенничать с тобой. Хотя со стороны, быть может, это в самом деле странно. Я — и она?

Она — буфетчица с автовокзала. Кассир, стряпуха, судомойка — и кто она еще? Ее весь город знает, вся на виду. За стойкой — как на выставке, она так говорит. Уже всем надоела я, старуха. Мимо меня весь город ездит. С нашего вокзала в аэропорт и в те поселки за перевалами на трассе — в короткие командировки, в отпуска и в экспедиции на весь сезон. А ты знай подаешь всем котлеты и ром-бабы, кофе наливаешь — уже тридцать лет. Представить страшно.

Говорят, она всегда была довольно полной. А теперь и вовсе раздалась, разбухла от кухонных паров. Я слышала, как за глаза ее зовут ром-бабой — как эти булки, что она печет. Когда-то, говорят, ее все звали Лайлой.

У нее красивое, редкое имя Лайонелла. Она одинока и все ее дни сейчас до ужаса похожи друг на друга. Вот было время, когда-то очень давно, примерно двадцать лет назад — она жила и думала, как ей везет. Вот-вот должна была исполниться некая мечта. А как не думать! Почти каждый вечер предвестником удачи на вокзал приходил мальчишка с грудным ребенком на руках. Садился в зале ожидания, и если долго не смотреть, можно было подумать, что родители выскочили секунду назад — еще раз перед отъездом пробежаться по магазинам. Младенец рано или поздно начинал возиться у себя в коконе, предупреждающе сопеть, чтобы сию секунду разразиться громким писком, собрать толпу из отъезжающих-провожающих, заставить их говорить только о вас. Мальчик тащил младенца в буфет. Там, позади этих высоких узких столов, за которыми едят стоя, был один маленький, квадратный — под вывеской «Для пассажиров с детьми и инвалидов». Лайонелла протирала стол тряпкой и разворачивала ребенка на нем. Ей никто не мешал. Были дни, когда она работала в буфете одна — и это ничего не меняло. Робость, сидящая в ком угодно, иной раз так глубоко, что обладатель и не подозревает о ней, вставала тут во весь рост, и мужики — все эти геологи, старатели, командировочные, отпускники, все эти алчущие и жаждущие — толпились между столов и глядели в благоговении, как пухлые, точно вареные руки Лайонеллы достают из вороха тряпок на столе шевелящееся тельце.

— Моя хорошая, — ворковала над тельцем Лайонелла. — Принцесса моя, красавица… — и тут же выкрикивала зычно, командовала мальчишке: — Витька, пеленку держи! Витька, не садись, насиделся! Где подгузник? Витька, отец-то когда приезжает из экспедиции? Да что ты знаешь вообще, олух ты! Тише, тише, Катенька, Катерина Анатольевна, принцессочка моя, принцесса Екатерина. Сейчас будем кушать, кушать. Тетя Лайла согреет молочко…

Будь хотя бы младенец мальчиком, кто-то из мужиков мог бы сказать другим, что вот парень, бутуз, тоже будет старателем, или геологом — и все бы вернулись к своей обыденности. Про девочку никто не говорил, кем она станет. Никто и не старался выйти из оцепенения. Стояли и смотрели. Никто не думал, что она еще должна кем-то стать, точно она уже тогда была совершенством, когда умещалась едва ли не вся на распаренной ладони Лайонеллы.



Одна Лайонелла мечтала иногда заглянуть в будущее. Но только в то, которое сама же и придумала и о котором не говорила никому. В том будущем и Витьке, и его сестренке, и их знаменитому отцу отводились главные роли. Она закрывала глаза и видела, какое платье сошьет своей принцессе на 14 лет, какое — на 20 и какой в тот день испечет торт. Что бы сказала бедняга Лайонелла, если б знала, что вырастет ее дорогая крошка принцессой так уж принцессой — из тех, кому лечиться надо от мании величия, да только все вокруг почему-то верят, что перед ними особа королевских кровей — и, чуть заметив ее, пристраиваются в свиту.

— Сама подумай, как она может на равных говорить со мной или с тобой? — втолковывает мне моя подруга Люська. — Она же такая, ну… У них дома столько красивых вещей!

И раз уж Люська сама об этом заговорила, я начинаю расспрашивать, как там у них дома и видела ли она Катькину маму и знаменитого отца в домашней обстановке. Люська отвечает, что, к счастью, нет, и что она бы умерла, если б они вдруг некстати появились. Она и Виктор, Катькин старший брат, занимались любовью торопливо, с оглядкой. И, кажется, Люся брала себе весь его страх, все беспокойство, что сюда войдут. Она молча приняла условия конспирации, раз это нужно было зачем-то Виктору Анатольевичу. Мне кажется, она и наедине звала его только так. Ей ничуть не нужно было притворяться, чтоб сохранить видимость прежних отношений — он начинающий преподаватель, она студентка, тянущая учебу еле-еле, влюбленная в него — и все кругом видят ее любовь, один он нет. Люська почему-то думала, что так будет лучше для всех — и для нее в том числе, и для чего-то там, что будет с ними обоими потом. А может, о себе она вообще не думала — ведь бывает так, что женщине совсем не интересно, как там будет лучше для нее.

«Когда отец приезжает, а?» — спрашивала и спрашивала Лайонелла. Было страшно, что она спросит еще о маме, дома ли мама или, быть может, тоже в экспедиции, с отцом. Но Лайонелла не спрашивала о ней — и тебе так и казалось, что ты обманываешь всех людей подряд, с тех пор как понял, что сидеть на вокзале — совсем не то, что дома у кого-то из приятелей. Здесь чаще всего никто не спросит, дома родители или нет и знаешь ли ты свой адрес. Однажды, уходя, он, сам не зная зачем, взял с собой этот писклявый комок в одеяле. Отчего-то стало жалко оставлять комок дома. Так бывает жалко оставлять в темной комнате своего медведя или грузовик, и все что угодно — то, что любишь. Когда он выходил в подъезд, мама сидела на диване — напротив двери — и смотрела на него одним из этих своих взглядов, у нее их несколько, он научился различать, что будет после того, как она насмотрится перед собой вот так или еще вот так. Потом у нее все снова начиналось, несколько раз, когда они с сестрой были старше. Она лечилась.

— Посмотри, Лайонелла сегодня или нет? — говорит мне Виктор, когда в обед мы вместе выскакиваем перекусить на автовокзале. У нас не так много буфетов. Я заглядываю и вижу ее лиловую головку в кружевах. У нее новая наколка на парике. Виктор отчего-то думает, что Лайонелла сходу узнает его. А узнав, заговорит, закидает вопросами — как папа, как сестренка? У мамы как здоровье? Что говорят врачи? Он бережет свои детские воспоминания, из-за них он предпочтет голодный ходить. Вот Катька — та попроще. В буфет заходит, когда ей нужно, и с Лайонеллой не здоровается в упор, не отвечает на улыбки. И вся-то вина бедной Лайонеллы в том, что она грела себя иной раз фантазией: вот Анатолий вернется из экспедиции в конце концов когда-нибудь, увидит свою жену, поймет — бабенка не в себе. И спросит: «Кто же нянчил моих детей? Ах, Лайонелла? Как же я теперь без нее обойдусь?» Сколько людей пытались предсказать ход его мыслей — и в науке, и в жизни. А он почти всегда оставался непредсказуемым.

Я покупаю у Лайонеллы два пирожка. Виктор ждет меня у вокзала, спрашивает: «Ну что, пройдемся по городу? Еще сорок минут. Можно даже спуститься к морю». Я пожимаю плечами, мы идем. Он говорит, что уедет из города последним. Наш город — умирает, или как это правильно сказать? Так говорят везде — что город умирает. Пожил. Заводы, фабрики стоят, и все стараются уехать. Электричество дается по графику, и вода в кранах — тоже по графику. График объявляют по радио, на неделю, и он в каждой кухне висит, на тетрадном листке. Мы зависим от того, сколько осталось угля. Да мы здесь от всего зависим. Говорят, настанет день, когда топить здесь станет совершено нечем. Деревья, мебель — все пойдет в «буржуйки». Все кончится, дома обледенеют.

Сейчас июнь. Наши лиственницы распускаются. И что-то распускается еще, и воздух пахнет карамелью. Но если дует ветер, запах моря вытесняет запах карамели. Морем пахнет уже от центральной площади. А возле института на Приморской — само собой. Здесь даже губы становятся солеными. И на фасаде института трещины от вечной сырости. Ты говоришь: «Отец вернется — будет хлопотать, насчет ремонта. Ждут его». Отец в Америке, само собой. Где ему быть? Ты говоришь, что хочешь посмотреть, чем все здесь кончится. Если все, правда, кончится когда-нибудь. Хочешь проверить, может город умереть, как человек, или не может. Скоро это станет ясно. И ты говоришь, что согласился бы уехать сейчас только в экспедицию, на лето. Много хочешь. Сколько лет уже нет экспедиций — говорят, на них денег нет. Были и нет. Как будто аборигены что-то намудрили у своих котелков с волшебным зельем. Будто что-то напутала та женщина, шаманка, пытаясь сделать, чтобы ты скорее к ней вернулся.