Страница 62 из 103
В последний приезд Лебедева — больше года назад — Алексей Антонович сказал ему:
Миша, а я ведь могу забыть твой пароль: с ним никто ко мне не является.
Лебедев, прищурившись, ответил:
Не забывай. А пока в нем просто не было надобности.
— Следовательно, и во мне?
К тебе приходит Буткин, ты знаешь адрес его явочной квартиры, через тебя мы с ним обмениваемся письмами, и этого сейчас достаточно. Если понадобится опять спрятать у тебя литературу, ты найдешь где?
Найду. Кроме того шкафа, я придумал и еще одно очень надежное место. Но ты мне, кажется, стал меньше доверять.
Наоборот, Алеша, я тебе доверяю все больше. Но условия работы — а значит, и ее формы — становятся сложнее, и то, что делаешь ты, уже ответственно. Важно, чтобы ты понимал свое место в общей борьбе.
Из прочитанных им брошюр и прокламаций, из рассказов Лебедева Алексею Антоновичу это становилось все яснее и хотелось уже чего-то большего. Решив для себя твердо стать на путь общей борьбы и честно отдавать ей свои силы, Алексей Антонович тем не менее думал: «Ну, а когда настанут грозные дни? Тогда куда девать свое сердце, которое уже сейчас сжимается от одной мысли о будущих жертвах?»
Когда им овладевали такие раздумья, он становился особенно ласковым и внимательным к больным. Защитить, защитить людей от страдания! Помочь им!
В эту субботу у Мирвольского было особенно радостно на душе. Все постельные больные чувствовали себя хорошо, поправлялись. Неделю тому назад привезли мальчика лет десяти с запущенной гнойной раной в мускулах левого предплечья — он упал с коня на перевернутую зубьями вверх борону. Были уже несомненные признаки начинающейся гангрены, и у Алексея Антоновича холодок пробежал по спине: если операция будет неизбежна, мало шансов на благополучный исход. А «благополучный исход» — это остаться на всю жизнь калекой. Операцию надо делать не позднее, чем через сутки. Что могут дать эти сутки? Он решил сделать немедленно иссечение раны. В случае неудачи — двойные страдания для мальчика. А может быть… Бывает!.. И это как раз и сбылось! Еще в среду, в четверг и с утра в пятницу тревога владела Алексеем Антоновичем: предательская красная полоска горела на плече мальчика и упорно не снижалась температура. Сегодня — тридцать шесть и восемь десятых, нет и признаков воспаления, и мальчик сам попросил поесть. Отлично! Конечно, рукой он не скоро будет владеть свободно, но сухожилия не тронуты, а «живая кость, — как говорят в народе, — мясом обрастет».
На амбулаторном приеме оказалось также не много записавшихся — и все с несложными заболеваниями, главным образом желудочные. Такая пора: сырые овощи, ягоды.
Иван Герасимович, фельдшер, сменивший Лакричника, с седыми длинными усами и неторопливой походкой, пошел пригласить очередного — и последнего — пациента. Он имел привычку всегда провожать больного от двери до стола врача. Клал перед Алексеем Антоновичем приемную карту больного, но непременно сам читал ее вслух. Он прежде работал в Москве, в Старо-Екатерининской больнице, и очень гордился этим. У старика было отзывчивое, доброе сердце, был он немного сентиментальным, любил музыку, стихи, живопись, любил поговорить на эти темы, если представлялась возможность. Алексей Антонович души не чаял в старике. И если Лакричнику он редко позволял входить к себе в кабинет во время приема, то Ивана Герасимовича, наоборот, почти не отпускал от себя.
Как завтра день провести намерены, Алексей Антонович? — спросил Иван Герасимович, берясь за ручку двери.
В лес гулять пойду, — весело сказал Алексей Антонович. — Люблю начало осени.
Идите тогда в бор, — посоветовал Иван Герасимович, — в березник не ходите.
Почему?
А знаете… с берез полностью лист еще не осыпался, стоят они небрежно одетые, как старые девы, которым уже все равно, играет или не играет в саду музыка.
Ого! Это откуда?
Собственное, Алексей Антонович! В таком лесу еще нет той особой прозрачности воздуха, знаете… когда выклики журавлей на дальнем болоте слышны так, словно они совсем где-то рядом с вами.
Это же стихи, Иван Герасимович!
Нет, нет, что вы! «Есть в осени первоначальной короткая, но дивная пора». Это — стихи! Я приглашу больного?
Пожалуйста.
Иван Герасимович вернулся с Лавутиным, провел его к столу, усадил, прочитал вслух карту:
«Лавутин Гордей Ильич, тридцати девяти лет, женат, работает молотобойцем в железнодорожных мастерских. Жалобы на сильную боль в области сердечной сумки».
Вы почему не обратились у себя в приемный покой? — спросил Алексей Антонович, предлагая Лавутину снять рубашку.
Да… вам хотел… чтобы вы меня послушали, — расстегивая пуговицы на воротнике, сказал Лавутин и покосился на Ивана Герасимовича.
Пожалуйста, пожалуйста! — откликнулся Алексей Антонович. — Это я между прочим. Итак, где именно вы ощущаете боль?
Лавутин подумал и ткнул себя пальцем в середину груди:
Вот тут.
Иван Герасимович, вы не точно записали. Поправьте, пожалуйста. Жалобы на боль не в области сердечной сумки…
Там и болит, — махнул рукой Лавутин, испугавшись, что фельдшер начнет исправлять свои записи и лишнее время задержится в кабинете. Ему же нужно поговорить с Мирвольским наедине. — Это я сейчас ошибся.
Алексей Антонович, недоумевая, слегка пожал плечами, взял стетоскоп.
И давно это у вас?
Давно.
Бывает сильное сердцебиение?
Бывает.
Сейчас болит?
Болит.
Алексей Антонович постучал молоточком, прижал стетоскоп к груди Лавутина, приложился ухом.
Не дышите… Странно… Очень болит сейчас?
Нет, не очень.
Бывают аномалии, Алексей Антонович, — вмешался Иван Герасимович, подходя ближе и разглаживая свои длинные усы. — Я знаю такой случай: безусловный миокардит при сопутствующем…
Нет, у меня совсем другое, папаша, — перебил его Лавутин, думая, как же ему все-таки избавиться от этого старика, который, видимо, и не намерен уходить из кабинета. — У меня просто болит.
Сущие пустяки, — сказал Алексей Антонович, еще раз выстукав и выслушав Лавутина. — Это мнительность. Вы сами себе внушили болезнь. Сердце у вас вполне здоровое. Отличное сердце! Может быть, другое что-нибудь? Как ваши легкие? Разрешите. — И он снова начал прикладывать к груди Лавутина стетоскоп. — Дышите… Покашляйте… Хорошо… Еще покашляйте… Нет, и здесь у вас благополучно…
Лавутин злился. Скажет сейчас доктор: «Одевайтесь» — и лови тогда его на улице или на квартиру к нему иди… Вот не думал, что здесь третий помешает!
Иван Герасимович любовно похлопал пациента ладошкой по огромной, мускулистой груди. Она словно так и загудела — хорошим, чистым гудом.
Силушка! — с легкой завистью сказал фельдшер. — Наверное, пудов пятнадцать можете унести?
Свободно.
Одевайтесь, — сказал Алексей Антонович и, отойдя к столу, начал что-то записывать в карту Лавутина. — Все пройдет, не тревожьтесь напрасно.
Позвольте, я вас послушаю, — попросил Иван Герасимович.
Он слегка наклонился и припал к груди Лавутина прямо ухом, без стетоскопа. Лавутин над его головой торопливо помахал рукой, делая знак Мирвольскому. Алексей Антонович не понял.
Что такое?
Лавутин осторожно показал пальцем на фельдшера, а потом на дверь. Алексей Антонович сразу насторожился: что это значит? Однако тут же сказал:
Иван Герасимович, не сочтите за труд пройти в палату, где лежит мальчик, и посмотреть на полу, вынимая платок, я, кажется, там вытряхнул ключ от стола. — Он озабоченно ощупывал карманы. — Да, точно, там я его и вытряхнул. И мне сейчас не попасть в стол за печатью.
Хорошо, сейчас принесу, Алексей Антонович, — откликнулся Иван Герасимович, оставляя Лавутина. Он сделал шаг и остановился. — А знаете… у больного я различал иногда глухие тоны. Возможно…
Да? — быстро сказал Алексей Антонович. — Тогда я послушаю его еще раз.
Обратите внимание на возбудимость…
Да, да… я знаю.
Иван Герасимович наконец ушел.