Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 47



Пасха в этом году выдалась ранняя. Мы встретили ее в дороге, в какой-то деревушке с грязным постоялым двором. Наблюдая за всеобщим народным весельем, я страстно хотел быть сейчас в Шюре, сидеть перед замком за длинным, сбитым из досок столом, пить вино, христосоваться с челядью, водить до головокружения хороводы, и подхваченный неистовой круговертью праздника, очутиться утром где-нибудь на пустом весеннем сеновале вместе с верной Гвинделиной.

Как и двадцать четыре года назад, я оказался в окрестностях Шюре в пасхальную октаву. Проезжая через деревню, в которой некогда жила Гвинделина, я изумленно замечал, что люди смотрят на меня с испугом и удивлением, как на живого мертвеца, стараясь как можно скорее скрыться из виду. Я весело сказал об этом ле Брею.

— Мои крестьяне что-то сильно нервничают, когда узнают во мне своего господина. Наверное, они решили, что побывав в Жизоре, я побывал на том свете.

Ле Брей странно молчал. Это мне не понравилось. Я заподозрил неладное.

— Что происходит, учитель? Вы знаете что-то, чего не знаю я?

— Да, Жак. Прежде чем прибыть за тобой в Париж, я навестил Шюре…

Я остановил коня, как громом пораженный. Я ощутил что-то страшное, что черной тучей нависло надо мной, о чем знали все, кроме меня самого.

— Учитель, что случилось?

— Поедем, Жак со мной. Ты должен увидеть это своими глазами …

Мы свернули в сторону от дороги. Копыта лошадей погрузились во влажную весеннюю почву. Наш отряд вел ле Брей. Шюре осталось в стороне. Наконец, мы выехали к кургану, который по словам отца, был насыпан франками еще при римлянах. На его вершине, где стоял покосившийся каменный крест, виднелись остатки большого кострища. На кресте болталась черная от копоти цепь. Слежавшиеся угли были усыпаны букетами первоцветов и мать-и-мачехи…

Ле Брей сказал:

— Жак, это сделал отшельник Яков. Мне очень жаль …

Я все понял. Я сошел на землю, и поднявшись на вершину кургана, лег в черные угли. Костер был огромным. Она сгорела дотла …

Я зарылся лицом в золу, как некогда зарывался в ее волосы, и зарыдал. Последний раз я плакал в десять лет, когда умерла от холеры мать. Тогда отец мне сказал:

— Сын мой, рыцарь имеет право плакать на людях только два раза в жизни. Один раз ты уже сделал это.

Я не плакал, когда умирал отец. Я не плакал, когда лекарь-еврей вытаскивал из-под моей челюсти сарацинскую стрелу. Я не плакал, когда на моих руках умер второй сержант ле Брея, мой названый брат Гийом. Я не плакал в пустыне, умирая от жажды и зноя, во время десятидневного перехода из сожженного сарацинами Крака. Я не плакал 17 марта, когда наблюдал казнь самого достойного рыцаря, какого когда-либо видел. Прости отец, если ты на небесах смотришь сейчас на меня. Я плачу, но ты сам сказал когда-то, что я имею право еще на один раз…

Начался дождь. Он остудил мое разгоряченное сердце и стал моими слезами. Небо плакало вместе со мной. Я поднялся с земли.

— А Филипп, где сын? — спросил я наставника, сойдя с кургана.

— Он в ла Моте. С Жанной.

— За что он это сделал, учитель?

Ле Брей спешился.

— Давай сынок, отойдем в сторонку. Нам необходимо поговорить. Прямо сейчас.

Мы оставили за спиной сержантов, страшный курган, и углубившись в лесок, остались одни.

— Жак, — произнес рыцарь, — ты должен мне это отдать.

Я предполагал, что он скажет подобное, надеясь, что охваченный чувствами, я откроюсь. Но все-таки в глубине души сомневался, что ле Брей способен на такое. Ведь я его любил. Как отца.

— Вы о чем говорите, учитель?

— Я не знаю, что это такое, Жак. Но… Твой отец, твой товарищ фон Ренн, Гвинделина, а возможно и сам Великий Магистр, все умерли из-за того, чем ты обладаешь. Может довольно смертей?

— Отца убили вы, Робер.



— Я исполнял волю короля.

— Смерти фон Ренна и Гвинделины тоже лежат на вашей совести?

— Кроме Гвинделины. Поверь, Жак, я не причастен к ее гибели. Это все герцог Гуго, вернее те, кто устами Папы и короля шепчут на уши этому юнцу… Это он направил Якова в твои земли. Тебя было нужно сломать. Тебя не пытали в тюрьме только потому, что я убедил тупых инквизиторов, что только живой ты сможешь все рассказать.

— Вы же знали, что Гвинделина обречена. Но даже пальцем не пошевельнули, чтобы спасти ее.

— Мальчик мой, меня поставили перед выбором, либо ее жизнь, либо твоя. Как же я мог лишиться тебя?

— Ответьте мне, учитель, неужели то, чем человек должен обладать по праву, дарованному ему даже не людьми, а самим Богом, может принадлежать кому-то еще? Не нарушится ли при этом совершенный порядок, установленный творцом? Что будет со всеми нами, если нарушить этот порядок?

— Так ты нашел, что это такое? — прошептал ле Брей. Его глаза вспыхнули странным огнем. Нет, нет, нет! Не может быть, Робер, что ты был все время рядом со мной только из за моей тайны! Ведь я же любил тебя, как отца…

Он захрипел и медленно осел в гнилую хвою, обливая легкую кольчугу алой кровью, хлеставшей из рассеченной шеи.

— Жак… — успел сказать он, умирая, — сын мой …

Я вытер лезвие кинжала, подаренного мне давным-давно им самим, о полу его плаща, на котором виднелись следы нитей от некогда нашитого креста — орудия пытки Спасителя.

Я вернулся к кургану, сел на коня и вонзив в лошадиные ребра шпоры, ускакал прочь. Сержанты не пустились следом за мной. Наверное, на то у них были свои причины.

Я направился в ла Мот. В Шюре все напоминало бы мне о Гвинделине и ее ужасной смерти.

В Порто я спешился и приказал подать свежего коня. В Шато я тоже сменил лошадь и к ночи уже топтался у ворот замка ла Мот.

— Эй, — крикнул я страже, — открывайте ворота!

— Кто ты, и чего хочешь? — отвечали со стены.

— Я — граф ла Мот! Я хочу видеть свою жену.

Заскрипели лебедки. Мост с грохотом лег через ров. С лязгом поднялась решетка. Я въезжал в замок, подобно страшному призраку — в грязи и копоти, с растрепанными волосами, нестриженой бородой, и горящими жаждой отмщения глазами. Пока я спешивался и отдавал слуге строптивого коня, который никак не хотел даваться в его руки, во двор спустилась Жанна. Кутаясь в плед, она выжидающе смотрела на меня. Я видел, как блестят в свете факела ее глаза. Откуда-то сбоку прибежал раздетый до пояса, Гамрот. Он хромал, на его открытой груди розовели свежие рубцы. Я заключил его в объятья. Он заплакал, словно ребенок. Моего плеча коснулась чья-то рука. То была Жанна. В другой раз я бы отверг подобный ее жест, но сегодня, став еще более одиноким, чем прежде, потеряв в один день любимую и наставника, я забыл всё. Внезапно меня охватила слабость.

— Отведите меня… Хочу спать… — вымолвил я, еле удерживаясь на ногах.

Когда я открыл глаза, мне улыбалось ясное, весеннее, доброе утро. Такое же ясное, как взгляд Гвинделины… Утро сразу стало пустым, словно половина света превратилась во тьму. Ее нет и никогда уже больше не будет. Она не положит свою головку мне на грудь, не прижмется всем телом во сне, испугавшись страшного видения, ее волосы не будут щекотать мне щеки. Ее голосок не будет звенеть ранним утром во дворе Шюре, споря с кухаркой. Она не тронет маленькой ладошкой кудри Филиппа, не расскажет ему на ночь сказку, ее платья не будут лежать по утрам на стульях в нашей комнате, а ворчливая матушка Жюстина не поставит на стол ее тарелку.

Одевшись, сполоснув вином рот, я покинул покой.

Близился полдень. Солнце стояло в зените. В коридоре мне попался мальчишка-слуга, тащивший корзину с бельем.

— Эй, сударик, где госпожа?

— Она в саду, учит месье Филиппа грамоте. Я могу идти?

— Ступай.

Жанна сидела в легком кресле с овчинной подушкой и мелом чертила на черной доске буквы. Филипп, опрятно, по погоде одетый, сидел подле, в таком же кресле, и читал по слогам. Услышав мои шаги, он обернулся, обрадовался, вскочил, и побежал навстречу.

— Отец! — обнял он меня, — как я соскучился по тебе, а где матушка?