Страница 30 из 30
Я не видела, что произошло тогда, и мне трудно говорить об этом. Бывает, что я сопоставляю рассказанный мне эпизод с похожим, случившимся когда-то со мной, но если нужно передать внутреннее состояние человека, прямо противоположного мне, в экстремальной ситуации, я иной раз не знаю, что говорить. Сама я обычно хожу с оружием, а чувство страха у меня частично атрофировано, и получится многотомный роман, если я начну объяснять, почему. Другое дело, что у чужих слабо развита эмпатия — потому они и чужие, — и они часто принимают брезгливость за страх.
А это всё равно что принять садистское желание связать и замучить за нежную преданность.
Но если человек — гопник, да ещё и обдолбанный, о какой эмпатии может идти речь? Умение чувствовать у этих животных способна развить только тюрьма.
Я не знаю, что испытывает женщина на мосту — панический ужас (более затёртого словосочетания, наверно, не существует в этом скудном языке) или безразличие, напоминающее тяжёлый наркоз. Она ведь не может закричать, отбиться, пригрозить так, что ей поверят, да ей и нечем грозить.
Она так и не узнает, была это попытка ограбления, ошибка — потому что гопота вечно путает всех со всеми, или шутка — гопота любит такие шутки. В общем-то, за такой юмор нужно отрезать язык по кусочкам опасной бритвой и заставить его съесть. А потом заставить проглотить опасную бритву.
Если это попытка ограбления, то на редкость тупая. Если эту женщину просто спутали с другой, похожей, это редкая глупость.
Она не сможет всё это сказать. Она отступает и поскальзывается на ступенях каменной лестницы.
Люди будут ещё долго идти мимо. Не спускаться же им вниз по лестнице: ступени обледенели. Можно тоже разбиться, и тогда хозмаг лишится неопрятной жирной продавщицы, ворующей из кассы мелкие купюры, поликлиника — вечно пьяного хирурга, каждый раз путающего перелом без смещения и разрыв связок, школа — орущей на детей истерички, а дети — психованной мамаши. Ну, и другие замечательные учреждения лишатся других замечательных людей.
Собственно, я бы предпочла, чтобы все они попадали с обледеневших лестниц, лицом в снег, а потом похолодало бы, и все они покрылись бы красивой сверкающей коркой льда, но, к сожалению, не получится.
Если очень хочешь выговориться — молчи.
Молчи о том, что ты чувствуешь на самом деле, и о настоящей войне. Мало кто поймёт тебя, да и те, кто поймёт, ничего не смогут для тебя сделать.
Настоящая война идёт не между обывателями и протестующими. Настоящая война идёт между двумя лагерями протестующих — рационалистами и безумными. И те, и другие хотят написать свою историю — вы видите, что из этого получается иногда. Мимо такой истории надо пройти как можно скорее.
Не лезьте туда ни из любопытства, ни из тщеславия: всё оцеплено невидимой колючей проволокой, и вы не заметите, как от вашей приличной одежды останутся лохмотья; вы, конечно, купите себе другую, но как быть с приличными людьми, которые случайно увидели вас в тот день?
Смеяться опасно: вы можете получить камнем в лицо. Оставьте нас, это история врачей и больных, а вы — не врачи и не больные. Мимо такой истории надо пройти как можно скорее.
Я пишу это и вспоминаю, что Коэн работал над романом «Beautiful Losers» в тяжёлой депрессии под амфетамином, а у меня даже амфетамина нет. Мы, и «врачи», и «больные», кажемся вам похожими, но на самом деле нас по-настоящему объединяет только то, что в иные моменты мы не можем говорить друг с другом, потому что слишком хочется умереть. Проходите мимо.
Так и должно было быть, думала Ася, пока они шли вдоль чёрной резной ограды. Когда-то давно верховные жрицы слишком привыкли к своим святилищам и решили, что их дело — только поднимать глаза к небу, и не заметили, что небо постепенно стало другим. А ей бы пошло быть верховной жрицей, этой чокнутой девке, — уходить далеко от остальных, чтобы те не мешали понимать услышанное; рисовать на гадальных дощечках, на песке, и ровно так же, как сейчас, только сведущие понимали бы, и она шла бы не по обочине, а по главной дороге, пути наверх, проложенному навсегда. Это было прекрасно, как рассвет, но пришло другое, позднее утро — иудаизм, когда бога сначала называли просто элохим, без указания на пол, а потом стали навязывать всем седобородого и сердитого еврейского дедушку, поминутно орущего на внуков — а за что, догадайтесь, мол, сами, — а ещё позже сочинили правила, чтобы не вести себя, как неорганизованное стадо и не влипнуть в связи с этим в очередную малоприятную историю с пленом и исходом.
Они не поехали с Шимановским в Калининград: было жаль времени, лучше разобраться сразу, чтобы не ехать сюда ещё раз. По дороге их обогнала ментовская машина. Теперь, когда было совсем светло, дом был отчётливо виден: вроде бы, всё нормально, несмотря на то, что все потеряли ключи от него — никто не сломал забор, ничего не поджёг; было тихо, как на кладбище, и очень хотелось убраться отсюда, просто было ещё нельзя.
Да там случилось с ней что-то, сказала старая тётка с польским акцентом, попавшаяся им возле соседнего дома. А я про вас слышала, вы Ася Александровна? Мне ваш отец говорил. Правда, что в Берлине лифты со стеклянными дверями, — а здесь не то что лифтов, но и дверей в подъездах нет. Живём, как непонятно кто. Хорошо ещё, что местность такая, тепло, а то бы замёрзли с таким ЖЭУ. Вы проходите, вам милиция всё объяснит. Ася уже забыла, как это — входить в ободранный подъезд, опасливо огибая машину с гербом, но ощущать растерянность отвыкла ещё больше, и когда она подошла к незапертой двери с нужным номером, ей было уже всё равно. Псевдозолочёная ручка подходила к двери, как старый коньяк — к пластиковому одноразовому стакану; всё так просто, всё так быстро, не проходило никакого времени. Менты, обшаривающие кухню, смерили настороженными взглядами молодых людей на пороге. В первую минуту Асе, к счастью, не понадобилось ничего говорить: она повернулась к распахнутому окну, откуда был виден полуразрушенный готический особняк, жутковатый, словно падающая башня из колоды Альбрехта Дюрера; пожилой человек, спавший за столом, не пошевелился, пока мент не встряхнул его за плечи. Первым её желанием было шагнуть к отцу и влепить ему пощёчину, но Миша удержал её: с ним разберутся без нас, со всеми заранее разобрались без нас, каждому своё, — и не похоже было, что ему стыдно за эту фразу, как и за все остальные, сказанные накануне.
2008–2009.